На месте столовой № 17 курились только развалины, когда мы прибежали туда. У развалин встретили Димку. Он мчался навстречу радостный и оживленный.
– Ты видел, Дим, как ахнули комендатуру? – спросил Левка.
– Нет, – ответил Димка, но по его веселому лицу я понял, что знает он больше нашего.
– А как отец? Жив?
Димка оглянулся, прижал губы к моему уху:
– Жив папка. Это из-за него и взлетела комендатура.
Оказывается, Николая Арсеньевича вместе со всеми арестованными по делу о поджоге электростанции держали во дворе комендатуры, в каменном сарайчике. Оттуда по ночам людей увозили и расстреливали. Димка сговорился с двумя товарищами отца, которых мне не назвал, и отправился в комендатуру с передачей. Он осторожно вручил дежурному корзинку с провизией. В ней были белые булочки, большой каравай хлеба, две жареные курицы и яйца. Дежурный, конечно, набросился на кур и, пока расправлялся с ними, каравай хлеба взорвался, так как в нем была бомба.
Я с восхищением смотрел на Димку: он уже действует! А мы еще только собираемся.
Целыми днями сидели мы и изучали этот проклятый язык, и я никогда еще не подозревал, что у всех у нас такие огромные способности. Не знаю, что нам помогало – разговорник или страстное желание читать и говорить по-немецки, но только месяца через два мы уже могли кое-как объясняться с немцами.
– Во ист дейн фатер?[16] – спросил я Димку, когда мы устали от зубрежки немецких слов.
– Мейн фатер? – переспросил Димка. – Мейн фатер арбайтет[17].
Я в изумлении поднял брови. Мы презирали тех, кто шел служить или работать к немцам. Таких людей у нас, не стесняясь, называли шкурами или предателями. И меня поразил спокойный Димкин ответ.
– Как? Он же старый коммунист!
– А ты думаешь, старые коммунисты сидят сейчас без дела? Они все работают… Чтобы скорее изгнать фашистов.
– Что же делает твой отец? – настаивал я.
Но от Димки я так ничего и не узнал. Уже потом он признался, что Кожедубов ушел в партизаны.
А фашисты выходили из себя, видя, что наши люди не хотят на них работать. Только и слышно было по городу: того расстреляли, другого отправили в концлагерь, третий уже писал из Германии – его фашисты силой увезли на работу.
Однажды мама вернулась из деревни, куда ходила менять свои платья на картошку, расстроенная и бледная. Я пристал к ней с расспросами: в чем дело?
– Сынок, – прижала меня мама к груди, – не лучше ли будет, если вы с Левой уйдете в деревню? Я уже договорилась с одним очень хорошим человеком…
– Чтобы меня укрывали от фашистов? – обиделся я. – Никогда этого не будет!
И вот случилось непоправимое. Настал день, когда к нам пришли двое: немец и их «переводчик» Мурашов.
Они велели мне и Левке немедленно собираться. Мы хотели удрать, но около подъезда нас поджидала машина.
На станции творилось что-то невероятное. Немцы оттесняли всех провожающих за железную решетку, которой был обнесен вокзал. Стонущая, плачущая толпа нажимала на нее с такой силой, что, казалось, решетка не выдержит и рухнет. Я все глядел туда, ожидая, что придет мама. Но только после второго звонка вдруг увидел ее, рванулся и побежал.
Она протягивала мне сквозь железные прутья свои маленькие холодные руки:
– Не плачь, сынок! Береги себя!
Я испугался за маму. Губы, щеки, каждая морщинка на ее лице вздрагивали, но глаза были сухими.
– Мама, мы все равно убежим…
– Будь осторожен, сынок!
Меня с силой оторвали от решетки. Немец, подгоняя прикладом, заставил убраться всех в вагон.
Прозвучал сигнал отправления, под крики, плач и стоны собравшихся троих мальчишек угоняли на запад.
– Вот и встали мы на Тропу… Только пятками наперед! – сказал Левка, и в темноте вагона трудно было понять, смеется он или плачет.
НЕВОЛЬНИКИ
Нас везли куда-то уже пятые или шестые сутки. Поезд подолгу стоял на станциях, потом раздавался громкий стук буферов, рывок – и вагон медленно, со скрипом и визгом, снова начинал двигаться. Где мы ехали, никто объяснить не мог; мимо больших станций поезд проходил не останавливаясь, а названия мелких ничего нам не говорили.
Своих продуктов у нас давно не было, и приходилось дважды в день становиться в очередь, чтобы получить полкружки какой-то темной бурды, которую приносили два дюжих краснощеких немца.
Они сразу начинали кричать:
– Нун, шнелль! Эрфассен им флюге! Шнелль, шнелль![18]
Мы все голодали, но особенно тяжело приходилось Левке. На него было страшно смотреть. Бледный, с синими губами, он тяжело ворочал черными глазищами, и его огромные уши казались еще больше. Ему никогда не хватало баланды, и часто мы с Димкой отдавали Левке свой паек.
Однажды, когда в кружку плеснули чуть-чуть тепловатой жидкости, Большое Ухо возмутился и закричал:
– Филь цу вениг! Цухабе![19]