Что им сказать, молодым, зеленым?
— Я сам наведаюсь к нему.
— Вам виднее.
Обнявшись, они прощаются. Близнецы и Саламаха поворачивают на дорогу, а Сагайдак еще долго провожает их взглядом.
Вот и крути мозги да просеивай догадки: кто же этот Кундрик? Трус, который потихоньку запрячется в уголок, или негодяй, который может продать всех? Вот и мотай к нему, будто у тебя нет других забот. И Сагайдак легким, охотничьим шагом идет лесами, переходит через потравленную скотиной гречиху, минует Магазанниково жилище и выходит на шлях. Мимо него проскочило несколько машин с пехотинцами. Это к фронту. А от фронта прошла санитарная, в которой лежали и сидели раненые бойцы, и кровь чернела на их свежих бинтах, и боль отражалась на их юных лицах.
В селе Балин Зиновий Васильевич, расспрашивая людей, добрался до жилища Кундрика. В огороженном жердями садике он увидел девушку, у которой на смуглом лице так неожиданно сияли выразительные серые глаза; у чернявой на ногах были легкие сморщенные постолы, а на голове какая-то цветастая косынка. Что-то трогательное было во всей ее тонкой ладной фигуре, в обиженных припухших губах, во взгляде, в котором чередовались задумчивость и печаль.
— Здравствуй, девушка.
— Здравствуйте и вам, — поклонилась, подошла к ограде чернявая. — Вы к нам? Тогда заходите во двор.
— Если так просишь… — улыбнулся Сагайдак, открыл калитку и зашел на широкое подворье, где все — и большая, под цинковой крышей, хата, и клуня, и конюшня, и амбар, и сытое хрюканье в хлеву — говорило о достатке. — А где твой батько?
— Вы кого спрашиваете? — почему-то всполошились ресницы, всполошились ямки на округлом лице.
— Власа Кундрика.
— Это мой муж, — стыдливо вспыхнула темным румянцем смуглянка.
— Муж? Да не может быть! — растерялся Зиновий Васильевич.
— Да… Я у него третья жена, — грустно, вполголоса сказала она и скинула с головы свою яркую шелковую косынку. («Не этим ли или иным тряпьем соблазнил твою молодость затасканный черт?») — И не думайте, что я такая молодая, — мне уже двадцать четыре года.
— Вот никогда не сказал бы!
Кто-то прошел по улице, узнал товарища военкома, поздоровался и позавидовал Ольге, что у нее такой гость.
— Вы товарищ военком?! — удивилась хозяйка, всплеснула руками. — А где же тогда мой?..
— Об этом я и хотел у тебя дознаться, — пристально смотрит на молодицу, которую и молодицей трудно еще назвать.
— Так он сказал, что пошел к вам в леса. Попрощался со мной, словно на фронт собрался, даже глаза рукой потер.
— Я не дождался его.
— Ой, лишенько, каким же он путем пошел в такое время? — И лицо молодицы стало жалостливым. — Не случилось ли чего? Или, может быть, по дороге встрял в какую-нибудь коммерцию? Ведь если она, подлая, случается, он, чтобы кого-то околпачить, забывает все на свете. Заходите же в хату, подождите его. Если он был в лесах, то приплетется домой. Я вам поесть приготовлю.
Зиновий Васильевич с сочувствием посмотрел на Ольгу:
— Хоть жалеет он, помогает тебе?
— Такое скажете! — снова вспыхнула молодица. — Разве он, ворчун, может что-то? Он только и знает, что привередничать да колоть глаза тем, как ему готовили первая жена да вторая. — И передразнила голосом Кундрика: — «Первая лучше тебя готовила борщ, лапшу и все из белого теста, а вторая, как для царя, жарила индюшку и утятину с яблоками».
«Да, не знала ты, кому принести свою молодость и красу».
— Выходит, искалечила жизнь? — спросил Сагайдак с сочувствием.
— Искалечила, — потупилась Ольга. — Не жаль было бы жизни, если бы он не был с головы до ног торгашом. Я ведь поверила ему такому, каким он был на трибуне, но не знала, какой он без трибуны. Уже совсем вознамерилась бросить его, так вот же война началась, а он сказал, что в партизаны пойдет. И снова жаль стало его, крученого да верченого. — И вековая женская мудрость, мудрость сострадания, жертвенности, выразилась на ее опечаленном лице. Откуда только это и берется у женщин?
— Какая ты хорошая, Ольга, — коснулся он рукой ее тугого плеча, и у молодицы беспомощно задрожали длинные полукружья ресниц. Наверное, она давно уже не слыхала доброго слова.
— Пойдемте же в хату.
В хате его поразила картина, на которой ветер росисто вихрился и взрывался в утренних клубах ивняка и верб, за которыми вставала на дыбы потемневшая вода. Ветер был выписан так, что казалось — его можно было взять в охапку.
— Откуда у вас такое диво?
— Кундрик когда-то обменял эту картину на десять фунтов муки… Я тогда еще не знала его.
И замолчали оба. От картины Ольга метнулась к печи, выхватила ухватом один и другой горшок, налила борща в миску, на ободке которой неровным письмом кто-то молил, чтобы бог дал счастья людям.
— Вам поперчить?
— Перчи так, чтобы язык три дня вертелся во рту, как вьюн.
— Такое скажете. — Ольга поставила миску на стол, отхватила несколько косарских ломтей душистого хлеба и села у края стола, по-матерински глядя на гостя.
— Почему же ты не обедаешь?
— Спасибо. Я уже.
— Ох, и вкусный борщ у тебя!