— Только бы жить да радоваться вам. И какой лиходей убивает жизнь?
— Если можно, я день-два побуду у вас?
— Хоть и год. Днем, чтоб никто не видел, будешь сидеть в клуне, там уже сено есть, а ночью — тут. Это ж ты даже рисунков не увидишь! За них мне Киев премию дал… Ой, что я, глупая, говорю. Разве теперь до этого?..
Уже рассветало, когда он, словно вор, перешел в старую клуню, забрался в боковушку, где его ждала немудреная постель — два рядна и подушка.
Этот день показался ему годом. И о чем только не передумалось и чего не вспомнилось, а спасения не было и сна не было. Он долго наблюдал, как на перекладине раскормленный паук ткал паутину, как поблескивал крестом из потемневшего серебра. Потом с другой стороны, где лежала прошлогодняя солома, услыхал тихое попискивание и негромкое квохтанье курицы. И снова попискивание, и снова квохтанье. Из любопытства пробрался туда и в углу увидел обеспокоенную квочку, возле нее желтыми комочками неумело поднимались и падали влажные, только что вылупившиеся цыплята. В бусинках их глаз еще не было никакой тревоги. А вот на току шевельнулась земля и волнистой полоской начала подыматься: какой-то неведомый пахарь снизу вел свою борозду, а землю подымал вверх. Данило к краю пропаханной бороздки приложил руку, и невидимый пахарь больно царапнул ее: не мешай работать. Вот и получил урок даже от крота.
Вернувшись на свое место, Данило увидел, что из-под подушки торчит уголок какой-то книжки. Это были украинские «Думы». Он раскрыл их и с жадностью, как, кажется, никогда раньше, припал к трагедийному и героическому слову, к трагедийной и героической истории, и она начала заглушать его боли большими болями и лечить надломленную ветку его духа. Он видел далекое килиимское поле, и казака Голоту в бою, и ту годину, когда из голубого вечера выезжал червонный казак Терентий.
«Нет, слава наша не умрет, не поляжет. Временное минует, а вечное останется. Но кто из нас не хочет и своими деяниями, и своими помыслами прикоснуться не только к скоропреходящему?»
Уже предвечерьем заголубел день, уже и сизые тени вползли в клуню, за селом пошел разноголосый рев коров, а улицы запахли пылью, лугами и молоком, когда дверцы клуни открыла и сразу же закрыла тетка Марина.
— Данилко, как ты там? — даже слышно, как бьется тревога не только в слове, но и в сердце женщины.
— Учу думы, может, когда-нибудь пригодится, — и что-то вроде улыбки выдавил на губах.
— Эту книжку мне тоже в столице подарили. А я тебе поесть принесла — первую молодую картошку с укропом. Ты любил ее когда-то, и твой отец любил, — сказала тетка Марина и метнулась в закуток, откуда вынесла бочонок, фартуком вытерла его, поставила на землю, перевернула вверх дном, умостила на днище горшок, из которого поднимался пар, кувшин с холодным кислым молоком, хлеб и огурцы — простую крестьянскую вечерю, напомнившую ему те годы, когда еще живы были его отец и мать.
— Может, вместе повечеряем?
— Да нет, — вздохнула женщина, сняла с его чуба засохшую травинку, а когда Данило начал вечерять, скорбно подперла рукой щеку. Вот так и его мать в тревожную годину стояла бы возле него.
Сквозь щели заглянул лунный свет, он еще больше подчеркнул тени женской печали, и Данило не знал, что ему сказать, как поблагодарить эту добрую душу, для которой чье-то горе всегда становилось ее горем.
— Спасибо, тетушка.
— Не за что, — снова вздохнула она. — А тебе, Данилко, где-то более безопасное место надо искать.
Он молча поглядел на женщину.
— Недавно как из пекла выскочил ублюдок Степочка Магазанник и рыскал вокруг хаты. В хату сунулся, о тебе спрашивал. А потом даже в хлев заглянул — там двери были открыты. Я и спросила: «Может, и в клуню хватит совести залезть?» Сверкнул он глазами, словно волк, пробормотал о «таком времени» и «вообче», да и подался куда-то. Вот и выпадает тебе снова дорога.
Тетка Марина прижалась к его плечу. Данило ощутил ее трепет, ее боль.
— Не надо, тетушка. — Поцеловал женщину, поклонился ей. — Я сейчас и пойду.
— Еще рано. Пусть совсем стемнеет. Я тебе еще торбочку принесу: там хлеб, кусок сала, рушник… Пусть никто не собирает так родных в дорогу, как собираю я тебя, — провела пальцем по ресницам, пригнулась и, словно тень, вышла из клуни.
И снова ночь тревог, и полынной горечи и неизвестности. Тетушкиным садочком осторожно выходит он к огородным воротцам и оторопело останавливается: ему показалось, что вдруг напала оживать половецкая баба. Чудится? Нет, в самом деле шевельнулся старинный камень, неожиданно раздвоился, и от него отделилась какая-то приникшая фигура.