Король следил за взглядом Фагона и заметил движение обер-гофмейстерины.
— Благодарю, — сказал он, лихорадочно сжимая руку доктора.
Потом обращаясь к маркизе, ледяным тоном сказал:
— Madame, эта сцена очень вас взволновала, я уполномочиваю вас удалиться.
Она повиновалась, не смея поднять на него глаз и вышла, шатаясь.
— Ах! — вскрикнул тогда король, схватившись за голову обеими руками, — я так несчастлив!.. Меня, впрочем, два раза предупреждали, я должен бы это предусмотреть… Мой милый Фагон, — продолжал он, после нескольких минут томления, которое никто не решился прервать, — будьте откровенны как всегда, спасёте ли вы это несчастное дитя?
Этот достойный человек сделал головой знак отчаяния.
— Боже мой! Боже мой!.. — повторил король и прибавил: — А мой сын, это несчастное невинное создание?
— Я не хочу обманывать ваше величество… Если б я знал раньше про это зло, я попробовал бы противиться ему, как бы ни был силён яд, но теперь слишком поздно, и ребенок всосал уже злополучный зародыш из груди матери.
Лавальер плакала; г-жа Ментенон, более твердая, подошла к королю, взяла его за руку и этим тоном, имеющим силу его сильно трогать, сказала:
— Будьте мужественнее, ваше величество; вы не имеете права предаваться горю; правосудие ждет вашей речи; небо приказывает быть твердым.
— Хорошо!.. Вы должны мне помочь…
— Я, по крайней мере, постараюсь, — сказала, она скрывая свое торжество под строгостью осанки.
С этими словами она увезла его, и великодушная Лавальер вернулась к больной одна.
Глава сороковая
И ещё раз Людовик XIV обязан был лично заняться этим делом об отравлении, которое было одним из внезапных страхов второй половины его царствования, и как бы предвестием упадка, последовавшего за таким величием. Не говорят, чтобы он поступил до того предосудительно, что призвал к себе Жака Дешо, но этот поступок был бы, может быть, очень умен, во всяком случае, дело этого злодея производилось с страшной строгостью, и у него вырвали страшные признания о распространении его отношений и характере покупателей.
Так начиналось дело Вуазен и Вигуре. Между его сообщниками он указал на некого Бре, простого мужика, пастуха в Венсене, который исполнял в деревне то же, что он в городе.
Эта гнусная чета поставила отравление близко ко всякому; они имели установленные тарифы, доказывали ясными действиями и существенными доказательствами, что искусство отравления не шло дальше, чем его усовершенствовали производства Экзили, одного из самых знаменитых их предшественников; маркиза Монтеспан ускользнула от этого дела, как и от дела Вуазен. Слишком могучие силы ей покровительствовали, чтоб возможно было свидетельствовать публично против неё.
Достоверный процесс, если б кончился объявлением невинных, достиг бы до королевского достоинства. Сама камера Арсенала, такая страшная, такая могущественная, должна была уклоняться, закрывать глаза, а в особенности уши, потому что ропот общественного мнения весьма возвысился, и брошюры, и газеты, печатавшаяся во Франции и за границей, долго печатали в тысячи экземплярах обвинение, которое правосудие не смело обнаружить.
Впрочем, кое-кто держал в руках погибель этой надменной женщины; Ален де-Кётлогон обладал существенным доказательством её подозрительных сношений с Фабрикантом ядов. Но Ален был далеко, и если б даже был тут, то перед лицом непоправимой катастрофы, он не сделался бы доносчиком в виду бесплодного наказания.
Жак Дешо узнал по симптомам, что молодая герцогиня сделалась жертвой медленного и острого яда; к нему пришли, по приказанию короля, предложить помилование, если он даст противоядие.
Негодяй имел, по крайней мере, настолько искренности, что не решился обмануть судей.
— Слишком поздно, — сказал он как Фагон. — Яд, который она приняла, обнаруживается тогда только, когда жертва неизлечимо принадлежит ему… Пускай ведут меня на костер!
Это желание не замедлили исполнить. С той минуты, как нельзя было ожидать какого либо исправления этого великого преступника, человеческое правосудие требовало наказания.
Жак Дешо, отравитель в Париже, и Бре, отравитель в Венсене, были сожжены вместе, на костре, воздвигнутом на Гревской площади, на том же самом месте, где Вуазен и её сообщники.
Это сожжение подсудимых было праздником для парижского народа, который присутствовал там и радовался как простому огню св. Эльма; но оно оставило в высших сферах тяжёлое впечатление. Король был погружен в самую мрачную озабоченность. Не смея ехать к герцогине де Фонтанж, повседневная агония которой производила на него жгучую боль, он посылал три раза в неделю герцога де-ла-Фельода к ней с приветствием и узнать о её здоровье.
По этому случаю, г-жа Монтеспан смела сказать следующие слова, повторенный при доносе на нее теми, кто их слышал:
— Я хорошо знала, что восторжествую над этой страстью и глупой красотой.