Но теперь буран наконец утих. Тишина, оглушающая после трехдневного рева ветров, упала на нашу вымерзшую зону, на утопленные в снегу бараки, на колючую проволоку заграждений и на вечные сосны, выстроенные рядами на склонах вокруг зоны.
Зеки обычно избегают покидать теплое нутро бараков, пока окрик солдата не понудит их выползти на свет, на работу или на пересчет голов. Но я, хоть и привык уже и к махорочной вони бараков, и к едким испарениям от грязных зековских обувок, от их редко мытых тел, жаждал глотнуть свежего воздуха при каждой возможности.
Когда тяжелая дверь барака громыхнула за мной, я оказался один на тускло поблескивавшем снегу, и мои шаги гулко отдавались в безбрежности серого сибирского воздуха. После трех дней невольной неподвижности в дымовой тьме барака мои ноги ослабели, мои колени дрожали, и от ножевого касания ледяного воздуха моя голова закружилась.
Мой обычный маршрут — двести шагов — шел сначала вокруг крытых инеем стен барака, а затем вдоль запретки — этой змеящейся полосы разрытой земли, бегущей вдоль проволочных заграждений и обычно очищаемой от снега, но сейчас покрытой свежевыпавшим рыхлым слоем…
Что-то необычное совершалось вокруг. Каждое движение как бы замедлилось, долгие интервалы тишины разделяли странно-долгие же хлопающие звуки моих шагов. За проволокой заграждения снежный ком беззвучно отделился от сосновой ветви и опускался очень медленно, как будто бы какая-то загадочная сила поддерживала его против тяготения земли.
Мое зрение приобрело необычайную остроту, и далеко-далеко в лесу я видел одинокую темно-зеленую иголку хвои, которая медленно вращалась вокруг невидимой оси, плывя вниз с почти несуществующей скоростью.
Головокружение не прекращалось, заставив меня закрыть глаза. И — без видимой причины — я ярко увидел в уме картины из давнего документального фильма, который я, казалось бы, полностью забыл, пока он внезапно не всплыл в моем воображении — ярче, чем когда-то на экране. Это было видение некогда знаменитого бегуна Эмиля Затопека. Я не видел его сейчас полностью, а только его ноги, которые двигались мучительно-медленно, их могучие мышцы вздувались медленно при каждом шаге и вновь спадали.
Завороженный этим видением удивительной мощи и нерушимого здоровья, я ощущал, что это мои ноги напрягались в чудовищном усилии, мои мышцы вздувались и опадали, и беговая дорожка ползла навстречу мне в гипнотизирующе медленном движении, как будто бы невидимые крылья держали меня в полете между могучими отталкиваниями моих ступней от твердой, как металл, почвы.
Затем я открыл глаза и снова был на заснеженной тропе, проложенной вдоль запретки.
Я закончил один круг вокруг зоны и начал второй. Обычно я кружил по зоне по двадцать и более раз, стараясь вобрать в себя как можно больше воздуха, насыщенного запахом сосен.
В углу зоны две линии проволочного заграждения сходились к сторожевой вышке, чьи четыре деревянных ноги, широко расставленные на грунте, слегка сужались к дощатой платформе, закрытой с трех сторон дощатыми стенками, но открытой с четвертой стороны в сторону бараков.
Там, в пяти метрах надо мной, покачивался с ноги на ногу молодой солдат, его лицо — с сосульками, свисающими вокруг его рта, — было едва различимо в коконе овечьего меха.
Его рука, в толстой ватной рукавице, держала винтовку, чей черный ствол поблескивал белым сейчас, свидетельствуя, что парень на вышке был там уже долгое время.
Он был хороший парень, этот солдат. Его серые глаза, широко расставленные на его краснощеком круглом лице, смотрели доверчиво на мир. Никогда еще в его пока что короткой жизни он не обидел никого, и он и не хотел этого.
В его родной деревне, на берегу небольшой, но живописной речки, далеко, в центре России, он был даже мишенью для насмешек со стороны его более бойких сверстников из-за его нежелания участвовать в уличных мальчишеских драках и в набегах на колхозные фруктовые сады.
Там он рос, среди спокойных широких полей, стеснительный и незлой мальчик, пока — в 18 лет — не был призван защищать родину. Его назначили в подразделения, несущие охрану мест заключения.
Его обязанности в этой сибирской дыре опостылели ему уже на первой неделе службы. И даже после восемнадцати месяцев службы от одного вида зеков в их грязных серых облачениях, от неуклюжих, замедленных движений их бесформенных коротконогих тел, от вида их бараков, косо посаженных в снежный склон, — его по-прежнему поташнивало.
Вопреки ежедневному промыванию мозгов на политзанятиях, где замполит доходчиво объяснял коварство преступников, заключенных в зоне, и рассказывал леденящие кровь истории их гнусных преступлений против власти рабочих и крестьян, этот парень на сторожевой вышке так и не дорос до здоровой ненависти к зекам. Его отношение к безликим фигурам внутри зоны скорее было невнятным сочувствием, когда он видел их серые колонны, бредущие утром в каменный карьер и вечером обратно в зону.