Самыми своими уже давно для него стала семья Казарновских-Дурново и, когда он о них вспоминал, то начиналось приятное это воспоминание не с дочки, Любы Маленькой, и не со ставшего ему другом Левы, не говоря уже о бывшей жене, а как ни странно — с Любови Львовны, тамошней царицы и вдовой начальницы. Царица обычно определяла Генькины внеплановые появления раньше других домочадцев. Какое из бабаниных чувств срабатывало всегда раньше всех прочих не знал никто, включая саму ее: интуиция, чутье рода Дурново, неясный, исходивший от Генриха призыв в неопробованную неизвестность или же просто острое обоняние. Это была загадка неразгаданная, как и сам факт удивительного свойства притяжения этих совершенно разных людей. Что касается обоняния, то тому были веские причины: прокуренная насквозь всесезонная Генрихова куртка, обменянная у антикварного спекулянта Ленчика на поддельную запись в неизвестной трудовой книжке, помещалась на спинке кресла как раз напротив главной спальни, известно чьей. За годы притяжения куртка и Геник совершенно не менялись никак, разве что Геня мог иногда позволить себе в зависимости от неведомых обстоятельств слегка изменить состав личных ароматов, что, впрочем, совершенно никоим образом не отражалось на куртке. Годами уминавшийся в нее дымный запах не поддавался влиянию никаких добавок, ни в том, ни в другом направлении. Вместе с тем входную дверь, если кто-нибудь еще был дома, Дурново не открывала никогда. Не позволяла дворянская сословность. Но в дверях спальни стоять наготове ей было самой себе разрешено. Генька, как заведено, целовал ей руку, вежливо здоровался и проходил к ребятам. Оба они знали: через какое-то время он деликатно постучит в ее дверь и скажет:
— Любовь Львовна, я зайду?
— Конечно, милый, — ответит Любовь Львовна, — конечно… — Но уже не поднимется, чтобы встретить. Потому что расположится к этому времени в кресле и немного театрально сделает легкий жест рукой. — Проходи, Генечка, присядь сюда, посиди со старухой…
Никто в жизни и никогда не посмел бы назвать ее старухой. И никому в жизни и никогда не назвалась бы так она сама. Даже в шутку. Кроме Генриха — случайно, по пьяному делу прибившегося к ее жизни художника, отца Любы Маленькой — дочери нынешней ее невестки. И это они тоже знали оба — это была их маленькая тайна.
Дальше обычно все происходило по плану, а чаще — без него.
— Скажи, Генечка, — на полном серьезе обращалась к нему бабка, — а что происходит сегодня в искусстве?
— В изобразительном? — пытался уточнить вопрос Генька, зная, что все равно бесполезно.
Старуху сбить с толку было невозможно. Она снисходительно улыбалась и доходчиво уточняла:
— Генечка, я имею в виду, гораздо шире, чем изображательство. Вообще в искусстве, в целом. Кроме писательского — там мне удается следить за процессом.
Геник задумывался, но так, чтобы приличествующая моменту пауза не была раздражительна для него самого и не стала обременительной для мадам.
— Искусство по-прежнему принадлежит народу… — кидал он пробный шар в кресло напротив. — Но не все и не всему…
Этого для затравки разговора оказывалось вполне достаточно, дальше полагалось слушать. Он слушал и понимал, что на этот раз угадал — старуха светилась счастьем изнутри:
— Вот-вот, Генечка, вот именно, что не всем. Когда Илья закончил «Рассветы», никто и представить себе не мог, что это самое высокое искусство — когда и про кровь, и про любовь сразу А у него ведь там и то и другое, и ранение в грудь у самого.
— И играют отлично… — угодливо добавил Геня.
— Ты в каком театре последний раз видел? — заинтересовалась Любовь Львовна. — Когда?
Генрих смутился:
— Ну-у-у… это уже довольно давно было, года два тому… Дурново подскочила на месте:
— Как, два года??? У меня с восемьдесят пятого последнее поступление было по авторским, а сейчас девяносто первый! — Она упала обратно в кресло и откинулась на спинку. — Сволочи!.. Вот сволочи!!! Так в каком, говоришь, театре-то?..
Странно, но его тянуло туда снова и снова. Для чего он терял время в спальне Дурново, Геник понял гораздо позже, уже сидя в крытке новомосковского образца. Отбывал он срок там, а не на зоне, куда не был переведен по желанию начальника тюрьмы, которому искусство графического портрета пришлось по вкусу и он взял Геньку под свое крыло, пристроив его работать художником в тюремную обслугу. Трудился он в специальном хозблоке для избранных начальством счастливчиков, где и спал. Там же художник понял, точнее сказать, осознал вещь, которая удивила его своей незамысловатой простотой. Осознал и согласился. А изложил ему эту теорию в тюремной общаге как-то раз авторитетный бугор из простых мужиков: