Старик подвел нас к одной из лачуг. Вечерело, и когда мы вошли в жилище, мне понадобилось время, чтобы глаза привыкли к сумраку. Женщина в большом черном платке и со свечой в руке стояла у изголовья кровати и что-то шептала; убогая соломенная постель располагалась среди комнаты на двух деревянных опорах. Женщина подняла глаза на нас и хотела уйти, но Моралес поднял руку, и она остановилась, прислонившись спиной к стене. Он обратился к ней на кечуа, и она отдала ему свечу; наши тени от ее пламени закачались по стенам хижины.
На постели, вытянувшись, лежала женщина, укрытая до подбородка индейским одеялом; из-за сильного истощения невозможно было судить о ее возрасте. Короткие седые волосы, кости лица туго обтянуты желтушной кожей, тонкие сухожилия шеи напряжены. Руки безвольно лежали вдоль туловища поверх одеяла. Из запавших глазниц в потолок смотрели неподвижные глаза. Ее рот был открыт, бесцветные потрескавшиеся губы оттянулись, обнажая сухие зубы с обызвествленной эмалью; дыхание вырывалось из груди резким хрипом. У нее были большие руки, обтянугые желтой высохшей кожей. Простое золотое кольцо на безымянном пальце левой руки удерживалось только раздутым суставом. Она не шевельнулась, не подала никакого знака в ответ на наше появление.
Моралес обернулся, взглянул на меня и протянул свечу; я подошел и взял ее у него. Он провел рукой но лицу женщины; глаза ее все так же глядели в потолок. Большими и указательными пальцами обеих рук он взялся за края одеяла и отвернул его вниз, открыв верхнюю часть простой полотняной сорочки, застегнутой спереди на пуговицу. На груди ее лежало серебряное распятие, от него протянулась охватывавшая шею цепочка с бусинками четок.
— Миссионерка, — прошептал Моралес.
Он нагнулся и прижал ухо к ее груди; через минуту он выпрямился, подошел к старику и что-то спросил у него. Я наклонился и несколько раз провел свечой над неподвижным лицом больной.
Зрачки фиксированы и расширены. На стеклянной поверхности глаз отражается колеблющееся пламя свечи. Я послушал биение ее сердца, как это делал Моралес; оно было таким слабым и медленным, что я с трудом различал его на фоне тихого разговора, который происходил в это время в углу хижины. Я смотрел на потускневшее серебро распятия и пытался представить, что привело сюда эту женщину.
Моралес тронул меня за локоть, и мы вышли в освещенный солнцем двор.
— Два дня назад ее принесли сюда индейцы, оттуда. — Он показал вниз, за подножие холма, и дальше в сторону джунглей.
— У нее отказала печень, — сказал я. — Я думаю, это кома.
— Да. — Он поднял глаза к небу. Облака отсвечивали розовыми и оранжевыми тонами. — Нас просят остаться. Мы про-педем эту ночь здесь.
— Конечно, — сказал я. В хижину заходили и выходили женщины. — А чем мы можем помочь?
— Ничем. Ночью она умрет. Мы можем только помочь ее духу освободиться.
Я не знал, что мне делать. Двадцать или тридцать свечей превратили лачугу, вылепленную из глины и соломы, в своеобразную часовню. Я сидел возле двери на милке с кукурузными очистками и наблюдал за моим спутником, который сидел напротив, прислонившись затылком к древней каменной стене и закрыв глаза. Никакого движения.
Старик тоже был с нами. Я узнал, что его зовут Диего. Старуха, видимо жена Диего, осторожно прикладывала влажный платок к лицу умирающей. Я подумал было принести свой дневник и делать записи, но отбросил эту мысль. Неуместно. Это не клиника. Да и что писать? Мои мысли в присутствии смерти?
Стал ли бы я воображать себе ее жизнь, все то, что она видела; какое вдохновение толкнуло ее оставить родную землю и принести свою веру сюда, в перуанские джунгли? Стал бы сравнивать ее тело с расчлененным трупом Джешшфер, сожженным к этому времени в печи Калифорнийского университета? Вероятно, да. Подумал ли бы я о переживаниях первобытного человека, присутствующего при смерти соплеменника и осененного догадкой о собственной кончине? Возможно.
Но ничего этого я тогда не писал и даже, по правде сказать, не думал. Я не чувствовал ничего, кроме важности события, которое длилось уже около двух часов.
Для нас приготовили отдельную комнату. Ее жильцов куда-то переселили, сделали уборку, и я оставил там свой рюкзак, а Моралес — bota, свою шляпу и маленькую сумку с пищей, и мы вернулись к своему дежурству.
Внезапно послышался громкий, протяжный и хриплый вдох, и снова стало тихо. Что это было? Жена Диего отступила на шаг от изголовья. Моралес открыл глаза. Ничто не изменилось в лице умирающей. Затем последовал выдох, и ритмика дыхания возобновилась. Она была еще жива. Моралес поднялся, повернул голову к жене Диего и кивком показал ей место у стены, где сидел сам; она подошла туда и села.