Первый встречный автобус привез его на городскую окраину, где понурые брусовые бараки по самые окна зарылись в подушки грязных сугробов, а по ту сторону шоссе, за бетонным забором угрюмо цепенели в каторжном забвении заводские корпуса, и он двинулся к ним сквозь мутную взвесь зимнего утра, сквозь неподатливый жестяной наст, сквозь косой сабельный ветер. В конце насквозь промороженного коридора он отыскал закуток без окон, недоступный ветру, — судя по кафельной плитке и огрызкам ржавых труб, то была душевая, — сгреб мусор в дальний угол и замер на полу, с отощалым рюкзаком под головой, тесно сгрудив громоздкое тело под одеялом. Чуждый всему, кроме многолетней и многопудовой усталости, он похоронил себя в складках верблюжьей шерсти и похоронил измученное зрение под плотно сжатыми веками, надеясь камнем лечь на самое дно спасительного беспамятства. Вместо этого пришлось долго и упрямо протискиваться в сумеречную вотчину сна, но и там он снова и снова безропотно и безнадежно брел к бетонному забору: это-я-твоя-мама-звоню, и вместо рюкзака спину давил свинцовый слиток застарелых скорбей, и мир, до костей ободранный ветром, вместо серого снега был облачен в серый пепел, что забивал гортань и цепко держал за щиколотки, и на зубах скрипела зола, и небо намертво затянула дымная накипь, а кирпичные заводские стены затянула жирная копоть. Где-то на краю обескровленного рассудка тлела уверенность, что это одно из обличий агонии, что выжженный путь рано или поздно уведет его из забытья в небытие, и он не противился, но уверенность погасили слабые, отдаленные удары сердца. Пробиваясь сквозь горький чад, сквозь пласты больной дремоты, они становились все ближе, пока не слились с ним воедино, а потом вплотную придвинулся холод, и он сел, чувствуя, как с лица осыпаются хлопья обугленного времени, и сказал: надо бы дров поискать, и хотел добавить еще что-то, но промолчал, удивляясь гулкой непристойности звука.
Задним числом он понял, почему обосновался на заводе. По обе стороны ограды обитала смерть, но среди мерзлых гнилушек и кирпичного крошева она была тождественна самой себе: не утруждала себя ужимками и притворством на потребу живым и пренебрегала косметикой и эвфемизмами. Оттого здешний выморочный пейзаж не тревожил глаза и душу и был лучшей декорацией для тихого оскудения жизни, для неторопливого, изо дня в день, умножения ума и плоти на ноль, — иных занятий не предвиделось.
Жуля мешком осел наземь, стиснул ладонями раскисшее лицо и запричитал по-бабьи, навзрыд: ну на фиг, я не догоняю, что за лажа, до ворот два шага, а дойти не можем, мобильники тоже не тянут, реальная чума-а… Ты чё, зёма? не бэ, держись вертикально, жить будешь нормально, утешила Барби, но жухлый голос противоречил бодрой присказке, и Жуля опять завыл: на фига на завод этот долбаный поперлись, какой фрик придумал, я в шоке… Борман по-собачьи ощерился, глаза его сузились и закоченели: крайнего нашел? кому приспичило на пленэре побухать, мне? Хорэ, в натуре, разбираться, перебила Барби, не, ну правда же блудняк конкретный: два часа, по ходу, шаримся туда-сюда, а все на одном месте, назад сносит только так, меня прям это, тилипает всю, чё делать-то будем? Справки в другом окне, гражданка, сказал Борман. А если через забор? Пробовали уже, забыла? — ближе двух метров не подойдешь. Надо тупо орать, предложил Жуля и повторил по слогам: ту-по о-рать, ну, как бы услышат. Вот именно, как бы, кивнул Борман, а хули тогда молчишь? — давай, инициатива наказуема. Жуля крикнул: лю-уди-и! э-эй! и еще громче: лю-уди-и-и! Крик шарахнулся к забору, но запутался в травяных зарослях, одряб и затерялся среди зелени. Жуля не дождался ответа и убито вздохнул: облом, и Барби подтвердила: без мазы, глухо, блин, как в танке. А вы чего хотели, сказал Борман, народ резко рванул в МЧС звонить, лично Сергею Кужугетовичу, вот вернутся, тогда и потолкуете.