В тот вечер, в ту ночь, был у меня великий спор с самой собой -- как быть? Что "же это: я принуждена на улице принимать милостыню - как нищие на паперти. Я поняла, что не только можно, но и должно принимать всякую помощь, что иначе я и не имею права. Оказалось, смирение и нищета идут всегда рядом, вместе. А горделивые свои замашки и снобизм я спрятала в эту ночь далеко; я даже решила, что, если бы не Никита и его голодная, злая юность, хорошо иметь только кровать, стол, стул и две пустых корзины, ведь так можно долго жить, и удивительно легко!
... Уже под осень иду через мост; на панели весы, рядом мужик -взвешиваться стоит всего пятьдесят копеек... Становлюсь на весы -интересно, сколько потянет? Больше двух лет как не знаю, какой у меня вес. Оказывается - тридцать восемь килограммов, ну, да на мне шерстяной костюм и сапоги спортивные, еще парижские -- значит, не больше тридцати шести... Недалеко до узника Бухенвальда! А если и еще так дальше, вдруг свалюсь и не встану? Чудный,( прозрачный осенний день, мне холодно, страшно -- значит я сама себя уже и не вижу !..
***
Но вот осень 1951 г.; правда, дрова запасены через завод, но денег нет; податься некуда, и я получаю от МВД через того же Мурзаева разрешение продать шерстяной отрез на мужской костюм, который тоже числился в описи при аресте. Долго отрез не залеживается, и я его продаю через ту же Александру Федоровну Романову -- она снова ко мне повадилась, это уж, верно, по работе, или просто надеется, что есть еще у меня что продавать и что она поживится?..
Никита ведет со мной строгий разговор: "Купите на эти деньги пишущую машинку и будете печатать диссертации" - "Да ведь мы же погибаем, вот уж одно продали, другое -- теперь этот отрез, а дальше что?" -- "Ну, еще шуба моя осталась". Мы спорим полночи; я внезапно понимаю, что Никита не меньше меня встревожен, в ужасе -- неужели ему не удастся доучиться? "Ну, как дальше, мама, как?" Иду на следующий день в канцелярию Пединститута, к милой секретарше Трегубовой; она качает головой --вряд ли это возможно. На пишущую машинку требуется разрешение (я этого не знала), да у многих в городе завелись трофейные -- из Германии. "Да вот, -- добавляет она, -- пройдите к жене профессора Любищева, она стенограф и машинистка, все мужу печатает, она вам лучше посоветует". Я смущена, это неудобно; но Трегубова говорит: "Что вы, что вы, они чудные люди... Да вы скажите, что от меня".
Иду, тут недалеко -- это тоже пединститутский Дом; до 1917 г. в нем было Епархиальное управление, а теперь, внизу громадная студенческая столовая, а наверху библиотека и рядом дверь -- квартира Любищева. Долгие годы в этом доме размещалось ЧК Ульяновской области.
Дверь открывает пожилая женщина, но сразу выходит и сама Ольга Петровна Любищева: полная, одета в нарядный домашний халат -- на вид лет пятьдесят пять; у нее ровная манера, дай картавит она по-петербургски, я быстро преодолеваю смущение и объясняю ей, от кого к ней пришла и в чем дело. Она, видно, удивлена, но потом сразу понимает, что именно меня интересует. Покупать пишущую машинку, слегка подумав, не советует -- просто нет смысла... -- "Но вот вы ведь печатаете?" -- "Ну, отвечает она, я жена профессора, заведующего в институте кафедрой, и вполне нормально, что мужу и его аспирантам печатаю работы, да и пишущая машинка у меня еще с фронта... Впрочем, вам и купить вряд ли удастся".
Раскланиваюсь, благодарю за совет -- "Извините, что побеспокоила"... Она провожает меня до двери и внезапно спрашивает: "Простите, а как вас зовут, я что-то плохо расслышала?.." Отвечаю: "Меня зовут Нина Алексеевна Кривошеина" -- "... Ох! Господи!" -- и под это ее восклицание ухожу домой с тяжелым сердцем: нет, нам нет исхода, в голове все яснее стучит мысль -- уж она не раз приходила -- надо броситься в Волгу и обязательно с камнем, чтобы не было неравной борьбы с ледяной водой, чтобы поскорее... Ну, а Никита? Еще немного надо подождать, а ведь замерзает, уж не в прорубь же? А может обоим вместе? -- Нет, на это у меня права нет, как-нибудь Никита выживет один...