И подумал: «Дурак ты, Дикки. И напрочь-то ты позабыл, кто я и что я. На триста грамм изолинита можно спокойно прожить остаток дней, а потом и ещё жизнь-другую… Но неужто же ты и впрямь удосужился вообразить, будто меня устроит твоя подачка, если вон там, под вонючими сваями, переливается весёленькой радугой Куш даже не с большой, а прямо-таки с гигантской буквы?!» Куда там хакерским гонорарам, байсанским вынутым алмазам и остальным прежним добычам, перемноженным друг на друга!
А дурень Дикки, этот волосатый Тарзан по найму, преспокойненько рассматривал Стойбище. Рассматривал и ворчал:
– Вот грязь развели, черти жаброухие! И паразитов на них, не бойся…
– Небось, – сказал Матвей. – «Не бойся» – это донт траббл.
Его рука сама собою (вот честное-распречестное слово: именно собою сама!) двинулась в неспешный украдливый путь к правому набедренному карману.
Ты хороший парень, Дик. Хороший, но глупый. Глупый конкурент – это дар богов, а вот глупый свидетель… Ничего, Дикки-бой, больно не будет. Во всяком случае, сейчас. Вот денька через два, когда очухаешься, придется потерепеть… Ничего, вытерпишь. А пока молись, чтобы взмокший от зноя палец твоего друга Мата сумел вслепую сдвинуть переключатель многофункционалки на нужную позицию. Иначе больно тебе не будет уже никогда…
А Дикки вдруг оборвал брезгливое своё бормотанье и растерянно вымямлил:
– Ой, Свенсен!
– Где? – своевольная Молчановская рука, позабыв о лучевке, дёрнулась к биноскопу.
Дик без сопротивления отдал прибор:
– Самую большую хижину видишь? Колья вокруг видишь? На третьем слева.
Да уж, это впечатляло. Всё-таки кое в чём цивилизация Терры-бис достигла высочайших высот. Например, в таксидермии. И в чувстве юмора – правда, несколько своеобразном. Вряд ли дегенеративно-восторженная улыбка, которою так и сияла насаженая на кол медноволосая голова, была свойственна неведомому Свенсену при жизни. Хотя, кто знает…
Что ж, юмор там, или не приукрашенная правда жизни, а долго любоваться подобным зрелищем Матвею как-то не захотелось. Да и наблюдение уже давно пора было возобновить. А Крэнг… Ничего страшного, пускай еще пообретается в сознании… пока.
Матвей повёл объективом биноскопа по окрестностям стойбища, и вдруг закляк, окаменел, словно бы сам угодил под разряд стопера.
Дик тронул бывшего друга за локоть, спросил испуганно:
– Что там?
Молчанов только фыркнул в ответ.
«Что…»
Одинокий абориген, идёт прочь от Стойбища. Очень быстро идёт, то и дело помогая ходьбе левой рукой. Помогал бы и правой, да она занята: придерживает лежащий на плече каменный топор. Ничего, этот уродец и так движется крайне прытко – ежели не сбавит шагу, часа через пол окажется за пределами дистрикта.
Вот так: за пределами. И он один. Наконец-то!
Всё, бедненький наивненький Дикки-бой.
Всё, бедненькие наивненькие жандармы с недоразвитой Альбы.
Всё.
Матвей Молчанов дождался.
Вот в чём разница между умными и дураками: головы дураков уродцы насаживают на колья, а умному те же самые уродцы с сегодняшнего дня начнут таскать изолинит. Сами. По доброй воле. Килограммами. Центнерами. За пределы хальт-дистрикта. Понял, Крэнг?
А ты… Уж ладно, обойдемся без многодневных обмороков. Какая же радость Профессионалу от его Профессионализма, если рядом нет восхищённой публики?!
Эта жизнь выдалась ещё хуже прежней.
Прежняя была хуже пред-прежней, а пред-прежняя была хуже пред-пред-прежней, а дольше, чем до четырёх, считать скучно. И трудно. И глупо, потому что так велось всегда, от самого Истока Жизней: следующая хуже, чем прежняя.
Наверное, у других всё иначе.
У других всегда всё иначе. И лучше. Даже если хуже – всё равно получается лучше. Почему?
У других перепонки между пальцами на ногах почти не заметны. У всех почти не заметны. У всех плохие перепонки, все плавают хуже. Задние уши (те, которые дышат водой) у всех маленькие, плохие. У Четыре Уха – большие, хорошие. Почти такие же хорошие, как и передние, которые слышат. Четыре Уха плавает быстрее всех, ныряет глубже и дольше. Но все смеются. Смеются над перепонками (большие), над задними ушами (широкие и пушистые). Смеются над Четыре Уха.
Даже Клопосос смеётся.
Клопосос глупее самого глупого Дурака. Даже в Смертных Виденьях никто не отважится оскорбить свой рот предвкушением печени Клопососа. И он – такой! – вместе со всеми смеётся над Четыре Уха. Он, который боится сосать кровь из вражьих жил, и потому сосёт её из клопов – смеётся. А когда Четыре Уха хотел убить его обгрызенной костью, все засмеялись ещё веселее. «Старый Четыре Уха вконец ослаб, – закричали все, – разучился убивать воинов, соблазнился головой Клопососа!»
Тогда Четыре Уха пошел в свою хижину, взял топор, вернулся и нарочно убил трёх молодых сильных воинов. Убил, хотя те трое были сытые, а Четыре Уха очень голодный. И он убил их не молча и не в спину, как сделал бы каждый. Нет, Четыре Уха долго рычал на молодых и ударял себя кулаком в живот. А когда трое молодых, наконец, испугались и взяли оружие, он стал биться с ними, пока у всех троих не поломались сначала топоры, потом – ноги, и только потом – шеи.