— А вот какие... Золотые, как золотые; два столба и до самого неба. По сю сторону ворот и холодно, и ветер дует, и засухи бывают, а по ту уже один птичий рай: все вода, вода; Тигр и Евфрат реки плывут, все леса, рощи и сады, и цветы вечные цветут... На воротах сидит, с ключом от Вирея, наша лесная птица сойка, пестренькая, а у сойки в носу ключ золотой, и она на всех языках и криках опрашивает всякую прилетающую птицу и букашек; оттого она на всех криках и умеет кричать, а еще оттого, что она вертится между всеми птицами, и перья у нее разноцветные: и зеленые, и золотые, и белые, и красные, и сизые есть перышки. Она сидит, окликает всех по заслугам. а грешных не пускает. Оттого коршуны и орлы и зимуют у нас дома. А у самых ворот сторожем плавает в лодочке по воздуху сизый селезень, вертит хвостиком, а горлинка, что ни на есть тихая у нас и кроткая птица, в серебряной повозке, запряженной петухом, ездит то в ворота; то из ворот, собирает подаяние на птицу больную и раненую нашим братом охотником. Вот отчего, Николай Ильич, нехорошо, когда неумеющие охотники туда же тычутся стрелять из ружей: только переранят, искалечат бедную дичь, а толку мало. Я уже тридцать-два года стреляю. А как иной раз дам промах и только обожгу, да как подумаю, как она после меня ноет, сердечная, волочет крыло или ножку раненую, так есть и пить не. Хочется... Вот оно, что Вирей, господа!
И, подтянув женину кофту, уставив вперед седоватую бородку и нахлобуча на лоб какой-то стеганный на вате и дырявый колпак, Михайловский взял под мышку свое пятирублевое, связанное веревочками ружьецо, перекинул через плечи сумки из холста, с порохом и дробью, и сказал:
— А что же, ваши высокоблагородия, пора и за валюшнями!
Мы исходили верст десять, истоптали множество березняков, тонких ольховников и сосновых срубов, но вальдшнепов еще не было. Совсем стемнело, когда мы, опустя дула ружей, шли, едва передвигая усталые ноги и сопровождаемые усталыми и запаленными первою весеннею гоньбою легавыми собаками. До землянки у пристена оставалось еще далеко. Сухой лист шелестел под ногами. Сумерки более и более сгущались над нашими головами.
- А скажите-ка лучше, господа, когда именно прилетает какая дичь?— спросил Щербека: — вот один раз, едучи за пшеницей из Бердянска, я в поле, в позднюю осень, уже по первому снегу, встретил мышиный табор, переселение мышей: тысячи тысяч мышей, как саранча, шли полем, широкою полосою, и двигались тихо, не спеша... На другой год, как они сошли со степей без вести, был неурожай, почти голод. Они, должно быть, ушли заранее, зная по чутью, что будет. Ну, а когда, положим, прилетают к нам и улетают от нас хоть перепёлки, или вальдшнепы, иди горлинки и кукушки? Кто их видел, когда они летят?
Все опять смолчали. Пфеллер было начал:
— Они низу идут, они либо верху, ошень високо! — но замолчал также.
— Летит всякая птица порознь, — начал опять Иван Андреевич Михайловский: — иная летит в одиночку, а иная и кучами. Как я был еще в причте в Богородске, раз пошел за валюшнями, притомился вечером и заснул на пригорке, под лесом. Вдруг слышу во сне около меня точно крысы или мыши бегают, пашут на меня воздухом и свистят такими свистами, да так, что я еще и не слышал. Приподнялся я немного на локоть, смотрю — а ночь была месячная — а возле меня кишмя-кишит какая-то налетавшая невзначай на мое место птица... И вся суетится по земле, шныряет в темноте, посвистывает тоненько и будто машет крыльями, расправляет их; а другие промеж их бегают так, что слышно, как топотят по земле их лапки, ажно на меня иная наскочит. Лежал я этак долго. Прояснел месяц — смотрю: перепёлки. Это они так ночью налетели на меня, сев отдыхать. Смотрел я на их игранье и отдыхи до самой зари. А перед зарею они опять засуетились, закурныкали, как куры, порхнули, высоко поднялись и, свиваясь и развиваясь, как пчелиный рой, полетели далее. Далее же где-нибудь уже их настоящие летовли, и они рассыпаются там по-одиночке и до осени. Горлинки также летят, точно голуби, и тоже, больше по ночам, валюшни тоже, и ласточки... и кукушки... Летят они так, чтобы люди-озорники их не видели по степям, на открытых местах, а днем пасутся в дичинах и глухих бурьянах, пустырях. Перед вечером соснут истомленные, а на ночь опять летят и летят... Я видел раз, как целое стадо таких слабых пташек спало на лощинки, в яру: это наши бекасики. Они летят невысоко; забрать верху не могут, натомятся ночью, а днем спят, накормившись. Ну, журавли, цапли, утята, гуси — тех не стомишь: те свалятся сотнями в стаи и летят под облаками...
В это время мы невольно остановились. Вверху, на небесах, шли какие-то невыразимые звуки: точно крылатые эскадроны эльфов и сильфов неслись под облаками, трубя в свои крошечные золотые и серебряные рога...
— Что это, Иван Андреич? гуси, журавли, дрофы или лебеди?