Да и разве вам действительно интересно, расскажу я что–то или нет, ведь всё давно уже рассказано, объяснено, мы уже давно друг другу ничего не рассказываем, мы лишь напоминаем друг другу, где было рассказано о том, а где — об этом: «Помнишь?» — «А ты помнишь?». Ведь это продолжается уже довольно давно, может быть, всегда. Может быть, так и было всегда, с тех пор, как Отец последний раз рассказал нам что–то, я не помню точно, что, но что–то очень важное, чего–то нельзя было делать, а может быть, можно, но мы неправильно сделали это, совершенно неправильно. Ведь он выгнал нас не за то, не потому, что пожалел чего–то для нас, нет, ему не было жалко ничего — совсем ничего, я имею в виду, — а потому, что мы (я и они) захотели узнать, и он пожалел нас, и дал нам узнать, он не стал нам больше ничего рассказывать, он выгнал нас, чтобы мы всё узнали сами, так пожалел. Может быть, он не хотел, чтобы мы знали? Что знали? Ну, так, вообще ничего, не хотел, чтобы мы даже стремились к этому. Да, наверное. Наверное, так и было, может быть, он рассчитывал на нас в каком–то другом деле, или духе, а мы его обманули, не нарочно, конечно, нечаянно, могло же так быть. Возможно, ему нужно было нам раньше рассказать, в каком именно деле или духе он на нас рассчитывал, а он не успел, задержался с чем–то, ведь дел у него — о–го–го — сколько дел у него тогда было, да и сейчас, наверно, не меньше? Сейчас, наверно, больше, он же наш Отец, хоть и выгнал нас.
Но ведь он же нас простил, их и меня, потом, позже? мне кажется, именно так и надо понимать то, как всё потом сложилось, но только всё это сложилось гораздо позже, гораздо позже. А до того, как это сложилось, он многих из нас (их и меня) убил, такие дела, очень многих, всех. Нет, нет, не всех, совсем не всех, а только, действительно, очень многих, но не всех, он пожалел нас. Нас — это меня и тех, кто просил о чём–то рассказать? Да. Ведь именно это он и рассказал, я же обращал внимание выше. Но может быть, он пожалел тех, кто уже не так сильно хотел узнать, не так сильно стремился это сделать? А те, многие из нас, кого он убил, стремились это сделать слишком сильно? Нет, в таком случае: откуда бы взялись те, кто хотел, чтобы я что–то там такое рассказал, или объяснил, для этого ведь нужно хотеть, стремиться знать о чём–то и, наверно, довольно сильно стремиться — ведь нужно проснуться, напрячь память, вспомнить, зачем, собственно, всё это было нужно, прочистить уши, чтобы я мог трубить им в них беспрепятственно, это же всё очень обременительно, правда, ведь подобное не делают просто так.
Мне кажется, — я повторяю, — кажется, что я понимаю и могу рассказать, объяснить, как было дело. Был теплый день, нет, утро, весеннее, это же должно было быть весеннее утро, все такие дела делаются весенним утром, по крайней мере, затеваются. Кажется, что тепло, и в самом деле тепло, пока не подует ветерок, не прилетит из стран неведомых, неназываемых, не заберётся холодным скальпелем не пройдется по хребту, не напомнит, что нельзя расслабляться в тёплое весеннее утро, в котором затеваются такие дела. Отец был очень занят, он вспоминал, он решил именно этим утром вспомнить точно, в чём же он на нас рассчитывал и что собирался поручить нам — мне и им, тем, кто потом, гораздо позже, просил меня рассказать об этом, или, может быть, я как–нибудь перепутал, или не понял их, и они просили, умоляли меня не рассказывать, даже не раскрывать рот. И он уже совсем вспомнил и уже совсем решил положиться на нас, и в этот момент мы взяли и нашалили, я никак не могу точно вспомнить в это тёплое весеннее утро, мы что–то там стащили, нам захотелось посмотреть, что это такое, нам вдруг захотелось узнать. И мы нашкодили, нам мало показалось узнать, хотя и этого–то, наверно, не надо было делать, и мы совсем всё испортили, совсем. И Отец понял, что если уж и в этом на нас положиться нельзя, в такой малости, то нечего и думать что–то нам поручать такое, что–то важное, мы точно так же возьмём и обкакаемся, и всё испортим в самый решающий момент, может быть, даже и в какое–нибудь другое теплое весеннее утро. Он, наверно, почувствовал себя очень одиноким тогда, наш Отец: — «Всё сам, ну, всё сам», — вот так он сказал тогда, наверно.