«Прочие» — идеальный материал для чевенгурского товарищества. Вот и сгрудились малые, душу другого сделали своим главным занятием. Запрет трудиться переступается, но только для того, чтобы все делать не для себя, а для товарища. Дванов, как когда-то молодой Платонов, занимается работами по искусственному орошению, чтобы сохранить от превратностей природы единственный капитал — своих товарищей, коллективное святое тело чевенгурского коммунизма. Доходят до того, что начинают делать друг другу памятники из глины.
Чепурный — еще один выплеск русской души на поверхность из глубин своей сокровенной жизни. Эта душа как будто протискивается через тело платоновских героев, чтобы выйти к своему воплощению и осознанию. Другого, лучшего пути ей нет. Беременность эта тяжела и тосклива: не то еще это тело, чтобы родить светлого младенца, совершенно соответствующего своей великой завязи. Лоно душевного чувства тепло и питательно, но впереди корежащий проход сквозь теснины слабого ума под команды «идейной» повитухи. Тут — это Прокофий Дванов, хитрый мужик, что «своей узкой мыслью» «ослабляет» «великие чувства» Чепурного и быстренько соображает, как пристроить несуразного новорожденного к своей личной выгоде. А сам Чепурный заранее смертельно тоскует, предчувствуя уродца.
И чем больше его тоска, тем решительнее и яростнее осуществляется «идея»: Чепурный решается на грандиозное избиение всех тех, кто не рвется обнять товарища и затихнуть в счастье полного душевного коммунизма. Вышибается жизнь и душа из всех мелких буржуев Чевенгура: выходит из пробитой головы «тихий пар» и проступает «наружу волос материнское сырое вещество, похожее на свечной воск». В тоске расставания с жизнью купец Щапов просит подержаться за человека, хватается за живую руку (как прежде Саша Дванов за руку бандита): «Чекист понял и заволновался: с пулей внутри буржуи, как и пролетариат, хотели товарищества, а без пули — любили одно имущество».
Проектирование и созерцание схемы легко наполняет уверенностью и воодушевлением, но осуществление ее не дает сердечного комфорта. Внутри так решительно действующих героев ворочается страх и сомнение. Взяли на себя такую громадную ответственность — самим, без всякой опоры, создавать себя, решать за людей. А обоснования, действительно, нет настоящего, все время подчеркивает автор: «Чепурный должен был опираться только на свое воодушевленное сердце и его трудной силой добывать будущее». Вот ночь перед ожидаемым пришествием коммунизма. По вере он должен прийти как чудо, озарив все вокруг. Солнце и то должно ярче жечь. «Дави, — заклинает солнце Пиюся, — чтоб из камней теперь росло». Но откуда такая тоска? Чевенгурцам «неловко и жутко», ими владеет «тревога неуверенности», «беззащитная печаль», «бессмысленный срам».
Платонов неуклонно подводит читателя к мысли, что чевенгурцы являют собой какую-то карикатуру на прежних правоверных жителей города. О последних в свое время было сказано, что они «ничем не занимаются, а лежа лежат и спят… сплошь ждут конца света». Лежат, спят, ждут преображения всего мира, который должен наступить в коммунизме, и ревнители новой веры. «Теперь жди любого блага, — объяснял всем Чепурный. — Тут тебе и звезды полетят к нам, и товарищи оттуда спустятся, и птицы могут заговорить, как отживевшие дети, — коммунизм дело нешуточное, он же светопреставление».
Итак, обнялись чевенгурцы в проникновенной «классовой ласке», затихли в ожидании чуда полного преображения всего мира. Но чуда не наступает. Накал одной веры не может приостановить действие природных законов, отменить болезнь, горе, смерть. Когда Яков Титыч, старейшина из «прочих», чуть не умирает, все в полной растерянности. «Ты, Яков Титыч, живешь не организационно», — придумал причину болезни Чепурный. «Чего ты там брешешь? — обиделся Яков Титыч. — Организуй меня за туловище, раз так. Ты тут одни дома с мебелью тронул, а туловище как было, так и мучается». Мудрый старик указывает на поверхностность того «ученого» анализа зла и путей борьбы с ним, который приняли на веру чевенгурцы: дело, оказывается, не только в имуществе, главное зло — в слепом, смертоносном законе природы, живущем в самих людях. И Чепурный начинает это осознавать, но ему труднее Якова Титыча, его понимание сопровождается мучением: ведь на нем ответственность за просчет.
Не получилось в Чевенгуре «отживевших детей». Умирает больной ребенок у женщины. Она безумно тоскует и хочет, чтобы он хоть на минуту ожил и взглянул на нее. И начинаются страшные манипуляции Чепурного с трупиком — яростные, тщетные попытки совершить чудо, как бы подтверждающее чевенгурский коммунизм. Осуществление высшего блага — и вдруг смерть ребенка? «Какой же это коммунизм? — окончательно усомнился Копенкин и вышел на двор, покрытый сырой ночью. — От него ребенок ни разу не мог вздохнуть, при нем человек явился и умер».