Дванов начал раздеваться сам, чтобы не ввести Никиту в убыток: мертвого действительно без порчи платья не разденешь. Правая нога закостенела и не слушалась поворотов, но болеть перестала. Никита заметил и товарищески помогал.
– Тут, что ль, я тебя тронул? – спросил Никита, бережно взяв ногу.
– Тут, – сказал Дванов.
– Ну, ничего – кость цела, а рану салом затянет, ты парень не старый. Родители-то у тебя останутся?
– Останутся, – ответил Дванов.
– Пущай остаются, – говорил Никита. – Поскучают и забудут. Родителям только теперь и поскучаться! Ты коммунист, что ль?
– Коммунист.
– Дело твое: всякому царства хочется!
Вождь молча наблюдал. Остальные анархисты оправляли коней и закуривали, не обращая внимания на Дванова и Никиту. Последний сумеречный свет погас над оврагом – наступила очередная ночь. Дванов жалел, что теперь не повторится видение Сони, а об остальной жизни не вспоминал.
– Так вам понравилась моя книга? – спросил вождь.
Дванов был уже без плаща и без штанов. Никита сразу же их клал в свой мешок.
– Я уже сказал, что да, – подтвердил Дванов и посмотрел на преющую рану на ноге.
– А сами-то вы сочувствуете идее книги? Вы помните ее? – допытывался вождь. – Там есть человек, живущий один на самой черте горизонта.
– Нет, – заявил Дванов. – Идею там я забыл, но зато она выдумана интересно. Так бывает. Вы там глядели на человека, как обезьяна на Робинзона: понимали все наоборот, и вышло для чтения хорошо.
Вождь от внимательного удивления поднялся на седле:
– Это любопытно... Никиток, мы возьмем коммуниста до Лиманного хутора, там его получишь сполна.
– А одежа? – огорчился Никита.
Помирился Дванов с Никитой на том, что согласился доживать голым. Вождь не возражал и ограничился указанием Никите:
– Смотри не испорть мне его на ветру! Это большевистский интеллигент – редкий тип.
Отряд тронулся. Дванов схватился за стремя лошади Никиты и старался идти на одной левой ноге. Правая нога сама не болела, но если наступить ею, то она снова чувствует выстрел и железные остья внутри.
Овраг шел внутрь степи, суживался и поднимался. Тянуло ночным ветром, голый Дванов усердно подскакивал на одной ноге, и это его грело.
Никита хозяйственно перебирал белье Дванова на седле.
– Обмочился, дьявол! – сказал без злобы Никита. – Смотрю я на вас: прямо как дети малые! Ни одного у меня чистого не было: все моментально гадят, хоть в сортир их сначала посылай... Только один был хороший мужик, комиссар волостной: бей, говорит, огарок, прощайте, партия и дети. У того белье осталось чистым. Специальный был мужик!
Дванов представил себе этого специального большевика и сказал Никите:
– Скоро и вас расстреливать будут – совсем с одеждой и бельем. Мы с покойников не одеваемся.
Никита не обиделся:
– А ты скачи, скачи знай! Балакать тебе время не пришло. Я, брат, подштанников не попорчу, из меня не высосешь.
– Я глядеть не буду, – успокоил Дванов Никиту. – А замечу, так не осужу.
– Да и я не осуждаю, – смирился Никита. – Дело житейское. Мне товар дорог...
До Лиманного хутора добрели часа через два. Пока анархисты ходили говорить с хозяевами, Дванов дрожал на ветру и прикладывался грудью к лошади, чтобы согреться. Потом стали разводить лошадей, а Дванова забыли одного. Никита, уводя лошадь, сказал ему:
– Девайся куда сам знаешь. На одной ноге не ускачешь.
Дванов подумал скрыться, но сел на землю от немощи в теле и заплакал в деревенской тьме. Хутор совсем затих, бандиты расселились и легли спать. Дванов дополз до сарая и залез там в просяную солому. Всю ночь он видел сны, которые переживаешь глубже жизни и поэтому не запоминаешь. Проснулся он в тишине долгой устоявшейся ночи, когда, по легенде, дети растут. В глазах Дванова стояли слезы от плача во сне. Он вспомнил, что сегодня умрет, и обнял солому, как живое тело.
С этим утешением он снова уснул. Никита утром еле нашел его и сначала решил, что он мертв, потому что Дванов спал с неподвижной сплошной улыбкой. Но это казалось оттого, что неулыбающиеся глаза Дванова были закрыты. Никита смутно знал, что у живого лицо полностью не смеется: что-нибудь в нем всегда остается печальным, либо глаза, либо рот.
Соня Мандрова приехала на подводе в деревню Волошино и стала жить в школе учительницей. Ее звали так же принимать рождающихся детей, сидеть на посиделках, лечить раны, и она делала это, как умела, не обижая никого. В ней все нуждались в этой небольшой приовражной деревне, а Соня чувствовала себя важной и счастливой от утешения горя и болезней населения. Но по ночам она оставалась и ждала письмо от Дванова. Она дала свой адрес Захару Павловичу и всем знакомым, чтобы те не забыли написать Саше, где она живет. Захар Павлович обещал так сделать и подарил ей фотографию Дванова:
– Все равно, – сказал он, – ты карточку назад ко мне принесешь, когда его супругой станешь и будешь жить со мной.
– Принесу, – говорила ему Соня.