Через полчаса трое людей стояли вокруг лампы в бревенчатом, надышенном жизнью доме. Надзиратель поставил гостям хлеб и молоко.
Он насторожился и заранее приготовился ко всему плохому от ночных людей. Но общее лицо Дванова и его часто останавливающиеся глаза успокаивали надзирателя.
Поев, Копенкин взял раскрытую книгу и с усилием прочитал, что писал Арсаков.
– Как ты думаешь? – подал Копенкин книгу Дванову.
Дванов прочел.
– Капиталистическая теория: живи и не шевелись.
– Я тоже так думаю! – сказал Копенкин, отстраняя порочную книгу прочь. – Ты скажи, куда нам лес девать в социализме? – с огорченной задумчивостью вздохнул Копенкин.
– Скажите, товарищ, сколько лес дает дохода на десятину? – спросил Дванов надзирателя.
– Разно бывает, – затруднился надзиратель. – Какой смотря лес, какого возраста и состояния – здесь много обстоятельств...
– Ну, а в среднем?
– В среднем... Рублей десять-пятнадцать надо считать.
– Только? А рожь, наверно, больше?
Надзиратель начал пугаться и старался не ошибиться.
– Рожь несколько больше... Двадцать-тридцать рублей выйдет у мужика чистого дохода на десятину. Я думаю, не меньше.
У Копенкина на лице появилась ярость обманутого человека.
– Тогда лес надо сразу сносить и отдать землю под пахоту! Эти дерева только у озимого хлеба место отнимают...
Надзиратель затих и следил чуткими глазами за волнующимся Копенкиным. Дванов высчитывал карандашом на книжке Арсакова убыток от лесоводства. Он еще спросил у надзирателя, сколько десятин в лесничестве, – и подвел итог.
– Тысяч десять мужики в год теряют от этого леса, – спокойно сообщил Дванов. – Рожь, пожалуй, будет выгоднее.
– Конечно, выгодней! – воскликнул Копенкин. – Сам лесник тебе сказал. Вырубить надо наголо всю эту гущу и засеять рожью. Пиши приказ, товарищ Дванов!
Дванов вспомнил, что он давно не сносился с Шумилиным. Хотя Шумилин не осудит его за прямые действия, согласные с очевидной революционной пользой. Надзиратель осмелился немного возразить:
– Я хотел вам сказать, что самовольные порубки и так сильно развились в последнее время, и не надо больше рубить такие твердые растения.
– Ну тем лучше, – враждебно отозвался Копенкин. – Мы идем по следу народа, а не впереди его. Народ, значит, сам чует, что рожь полезней деревьев. Пиши, Саша, ордер на рубку леса.
Дванов написал длинный приказ-обращение для всех крестьян-бедняков Верхне-Мотнинской волости. В приказе, от имени губисполкома, предлагалось взять справки о бедняцком состоянии и срочно вырубить лес Биттермановского лесничества. Этим, говорилось в приказе, сразу проложатся два пути в социализм. С одной стороны, бедняки получат лес – для постройки новых советских городов на высокой степи, а с другой – освободится земля для посевов ржи и прочих культур, более выгодных, чем долгорастущее дерево.
Копенкин прочитал приказ.
– Отлично! – оценил он. – Дай-ка и я подпишусь внизу, чтобы страшнее было: меня здесь многие помнят – я ведь вооруженный человек.
И подписался полным званием:
«Командир отряда полевых большевиков имени Розы Люксембург Верхне-Мотнинского района Степан Ефимович Копенкин».
– Отвезешь завтрашний день в ближние деревни, а другие сами узнают, – вручил Копенкин бумагу лесному надзирателю.
– А что мне после леса делать? – спросил распоряжений надзиратель.
Копенкин указал:
– Да тоже – землю паши и кормись! Небось в год-то столько жалованья получал, что целый хутор съедал! Теперь поживи, как масса.
Уже поздно. Глубокая революционная ночь лежала над обреченным лесом. До революции Копенкин ничего внимательно не ощущал – лесá, люди и гонимые ветром пространства не волновали его, и он не вмешивался в них. Теперь наступила перемена. Копенкин слушал ровный гул зимней ночи и хотел, чтобы она благополучно прошла над советской землей.
Не одна любовь к срубленной Розе существовала в сердце Копенкина – она лишь лежала в своем теплом гнезде, но это гнездо было свито из зелени забот о советских гражданах, трудной жалости ко всем обветшалым от нищеты и яростных подвигов против ежеминутно встречающихся врагов бедных.
Ночь допевала свои последние часы над лесным Биттермановским массивом. Дванов и Копенкин спали на полу, потягивая во сне ноги, уставшие от коней.
Дванову снилось, что он маленький мальчик и в детской радости жмет грудь матери, как, видел он, другие жмут, но глаз поднять на ее лицо боится и не может. Свой страх он сознавал неясно и пугался на шее матери увидеть другое лицо – такое же любимое, но не родное.
Копенкину ничего не снилось, потому что у него все сбывалось наяву.
В этот час, быть может, само счастье искало своих счастливых, а счастливые отдыхали от дневных социальных забот, не помня своего родства со счастьем.