– Раньше буржуи жили. Для них мы с Чепурным второе пришествие организовали.
– Да ведь теперь – наука, разве это мыслимо?
– А то нет?
– Да как же так? Говори круглей?
– А что я тебе – сочинитель, что ль? Был просто внезапный случай, по распоряженью обычайки.
– Чрезвычайки?
– Ну да.
– Ага, – смутно понял Копенкин. – Это вполне правильно.
Пролетарская Сила, привязанная на дворе к плетневой огороже, тихо ворчала на обступивших ее людей; многие хотели оседлать незнакомую мощную лошадь и окружить на ней Чевенгур по межевой дороге. Но Пролетарская Сила угрюмо отстраняла желающих – зубами, мордой и ногами.
– Ведь ты ж теперь народная скотина! – с миром уговаривал ее худой чевенгурец. – Чего ж ты бушуешь?
Копенкин услышал грустный голос своего коня и вышел к нему.
– Отстранитесь, – сказал он всем свободным людям. – Не видите, лупачи, конь свое сердце имеет!
– Видим, – убежденно ответил один чевенгурец. – Мы живем по-товарищески, а твой конь – буржуй.
Копенкин, забыв уважение к присутствующим угнетенным, защитил пролетарскую честь коня.
– Врешь, бродяга, на моей лошади революция пять лет ездила, а ты сам на революции верхом сидишь!
Копенкин дальше уже не мог выговорить своей досады – он невнятно чувствовал, что эти люди гораздо умнее его, но как-то одиноко становилось Копенкину от такого чужого ума. Он вспомнил Дванова, исполняющего жизнь вперед разума и пользы, – и заскучал по нем.
Синий воздух над Чевенгуром стоял высокой тоскою, и дорога до друга лежала свыше сил коня.
Охваченный грустью, подозрением и тревожным гневом, Копенкин решил сейчас же, на сыром месте, проверить революцию в Чевенгуре. «Не тут ли находится резерв бандитизма? – ревниво подумал Копенкин. – Я им сейчас коммунизм втугачку покажу, окопавшимся гадам!»
Копенкин попил воды в кухне и целиком снарядился. «Ишь сволочи, даже конь против них волнуется! – с негодованием соображал Копенкин. – Они думают, коммунизм – это ум и польза, а тела в нем нету, – просто себе пустяк и завоевание!»
Лошадь Копенкина всегда была готова для боевой срочной работы и с гулкой страстью скопленных сил приняла Копенкина на свою просторную товарищескую спину.
– Скачи впереди, показывай мне Совет! – погрозился Копенкин неизвестному уличному прохожему. Тот попробовал объяснить свое положение, но Копенкин вынул саблю – и человек побежал вровень с Пролетарской Силой. Иногда проводник оборачивался и кричал попреки, что в Чевенгуре человек не трудится и не бегает, а все налоги и повинности несет солнце.
«Может, здесь живут одни отпускники из команды выздоравливающих? – молча сомневался Копенкин. – Либо в царскую войну здесь были лазареты!..»
– Неужели солнце должно наперед коня бежать, а ты лежать пойдешь? – спросил Копенкин у бегущего.
Чевенгурец схватился за стремя, чтобы успокоить свое частое дыхание и ответить.
– У нас, товарищ, тут покой человеку: спешили одни буржуи, им жрать и угнетать надо было. А мы кушаем да дружим... Вон тебе Совет.
Копенкин медленно прочитал громадную малиновую вывеску над воротами кладбища: «Совет социального человечества Чевенгурского освобожденного района».
Сам же Совет помещался в церкви. Копенкин проехал по кладбищенской дорожке к паперти храма. «Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные и аз упокою вы» – написано было дугой над входом в церковь. И слова те тронули Копенкина, хотя он помнил, чей это лозунг.
«Где же мой покой? – подумал он и увидел в своем сердце усталость. – Да нет, никогда ты людей не успокоишь: ты же не класс, а личность. Нынче б ты эсером был, а я б тебя расходовал».
Пролетарская Сила, не сгибаясь, прошла в помещение прохладного храма, и всадник въехал в церковь с удивлением возвращенного детства, словно он очутился на родине в бабушкином чулане. Копенкин и раньше встречал детские забытые места в тех уездах, где он жил, странствовал и воевал. Когда-то он молился в такой же церкви в своем селе, но из церкви он приходил домой – в близость и тесноту матери; и не церкви, не голоса птиц, теперь умерших ровесниц его детства, не страшные старики, бредущие летом в тайный Киев, – может быть, не это было детством, а то волнение ребенка, когда у него есть живая мать и летний воздух пахнет ее подолом; в то восходящее время действительно все старики – загадочные люди, потому что у них умерли матери, а они живут и не плачут.
В тот день, когда Копенкин въехал в церковь, революция была еще беднее веры и не могла покрыть икон красной мануфактурой: Бог Саваоф, нарисованный под куполом, открыто глядел на амвон, где происходили заседания ревкома. Сейчас на амвоне, за столом бодрого красного цвета, сидели трое: председатель Чевенгурского уика – Чепурный, молодой человек и одна женщина – с веселым внимательным лицом, словно она была коммунисткой будущего. Молодой человек доказывал Чепурному, имея на столе для справок задачник Евтушевского, что силы солнца определенно хватит на всех и Солнце в двенадцать раз больше Земли.
– Ты, Прокофий, не думай – думать буду я, а ты формулируй! – указывал Чепурный.