В ответ Чичерин отрицательно качал головой. Кто бы упрекнул его, если бы он, утомленный, больной человек, пожил за городом, на воздухе? Но Чичерин никого не хотел стеснять, а приобретение собственной дачи считал грубым и непростительным клятвопреступлением: ведь он раз и навсегда порвал со своим дворянским прошлым, с собственностью, и воскрешать его — значит отступить, обесчестить всю прожитую жизнь, героизм превратить в фарс. Решительно по тем же мотивам отказался он и от 5 тысяч долларов, полученных на его имя Государственным банком СССР из-за границы после реализации ценных бумаг, принадлежавших наркому со времен эмиграции.
В июне Георгий Васильевич подал заявление с просьбой о долгосрочном отпуске и начал готовиться к длительному перерыву в работе. Прежде всего он проявил заботу о книгах — своих лучших друзьях. На квартиру к нему доставили огромный книжный шкаф. Постепенно с помощью секретарей Георгий Васильевич перенес в него книги, альбомы, ноты из кабинета.
Затем сдал дела своему заместителю и 4 сентября выехал в Ленинград, сам договорился с капитаном датского парохода «Хадфунд» и в ночь на 11 сентября уже был в Штеттине. Здесь застало его печальное известие от Эрнста Ранцау:
«Мой близнец-брат, посол граф Брокдорф-Ранцау, — писал он, — призвал меня к своему ложу сегодня утром и просил сообщить Вам, народный комиссар, и г-ну Литвинову следующее: после заключения его врача он понимает, что в любой час может наступить его внезапная кончина: он просил меня в свой смертный час передать Вам, господа, что считал целью своей жизни доведение до желанного конца той политики, которую он проводил в последние годы. Он далее просил сказать Вам, что благодарит обоих комиссаров, особенно Вас, за ту веру в сотрудничество, которую он всегда встречал у Вас в трудные годы. Его последней и твердой надеждой, как он сказал, была надежда, что немецкий и русский народы могут, совместно достигнуть желанной для них цели».
Письмо запоздало: когда Георгий Васильевич распечатывал его, посол был уже мертв.
Чувствовал себя Георгий Васильевич отвратительно, морская поездка измотала его. Но все-таки он счел своим долгом принять корреспондента газеты «Генераль-анцайгер», когда тот попросил его сказать хоть несколько слов о Ранцау. Чичерин отметил большое участие посла в развитии советско-германских отношений и, подводя итоги, сказал: «Он много понимал, он много сделал, он оставил многое, и то, что он оставил, будет жить».
В Грюневальде, тихом и спокойном пригороде германской столицы, в клинике профессора Клемперера все располагало к отрешенности.
Книги, письма — все заброшено, болезнь отняла радость творчества. Он стал замечать, что пропадает память, путаются мысли… Иногда пальцы рук, лежавших поверх одеяла, начинали шевелиться, лицо светлело: он мысленно играл на пианино и пробуждался от чудного звучания любимых мелодий Моцарта. Когда болезнь ослабевала, он думал о творчестве великого композитора, старался глубже понять его. В письмах брату в Ленинград почти нет ничего о себе, зато много о Моцарте. Копии писем Чичерин бережно сохранял.
«Напомню рассказ эстета Рохлитца, друга Гёте, о прощании Моцарта с семейством кантора Долеса в Лейпциге, — говорится в одном письме. — В момент прощания с ним Моцарт написал два канона: один элегический — «Lebt wohl, Wir sehen uns wieder»[50]
, другой комический «Heult noch gar wie alte Weiber»[51]; каждый из них звучал прекрасно, а когда эти два канона спели вместе, то получилось не простое контрапунктическое сочетание разных тем, но полное органическое единство слившихся противоположностей, до того странное, особенное, глубокое, потрясающее, что все были страшно поражены, и сам Моцарт быстро закричал: «Прощайте, друзья» — и убежал. Дело не в техническом кунсштюке сочетания разных тем, а вИз Берлина больного перевезли в Висбаден.