На той последней беседе Иринарха с верными своими вспомнил старче про ту ослицу и себя с ней сравнил: никогда-де он не говорил и не проповедовал, а вот разобрало его перед близкой разлукой, и поведал он нам одну историю, с ним в давние годы случившуюся.
«Я тогда проходил обет молчания, наложенный на меня наставником моим, и работал в хлебне. Целый день в занятии, помолиться некогда. И еще сторонился я люда, а у нас в монастыре всегда гостей жило довольно, богомольцев со всех сторон. Уже поздно было ночью, пробираюсь я из хлебни в свою келейку и вижу - распахнуты врата Успенского храма, главной нашей святыни.
Странно мне сие показалось - на ночь, когда службы нет, храм запирался. Вошел я. Темно в храме, пустынно, еле лампадки у икон светятся, а иные погасли. Прошел я вперед немного и чуть о кого-то не споткнулся. Думал - молится человек, перед Богом простерся. Пригляделся - без памяти лежит. Я его из храма вынес и у паперти на скамеечку посадил. Там фонарь у нас горел. Узнал я его - философ это был знаменитый, очень его у нас в монастыре все любили, и ему гостить у нас нравилось. На воздухе он отдышался, в себя пришел, спрашивает меня: "Что со мной было?" А я ответить не могу, палец к губам прикладываю. "А, знаю, - говорит, - ты молчальник, помню. А
Стало мне его жалко, что он такой человек громкий и так распинается предо мною, а я ведь кто - монашек убогий и безвестный. "Брат, - говорит, - я тебе всё открою, потому что ты молчальник и не проговоришься".
И пошли мы с ним рядышком. Из монастырских ворот вышли, идем по нашей дороге, она у нас в соснах проходит, мягкая, песчаная, иглами усыпана, светлячки обочины усеяли, лунный свет дорогу полосами пересекает, - и так-то хорошо, и благостно, и тихо, и величаво, как во храме. А философ мне говорит: "
Один я стою на коленях в кругу, и они меня не задевают, но от их одеяний до меня доходит зябкое дуновение. Остановился черный папа позади меня и начинает служить по мне лжепанихиду, черную мессу. И хор ему подпевает: кто "ave", кто кошкой пищит, кто сорокой стрекочет, а какой-то баловник на разлаженной фисгармонии бубнит и фальшивит нестерпимо. И все эти чернослужители, что рядом стоят, как-то странно возглашают: "Помянем, помянем раба чертова, имярек, ох-ох, чтоб он сдох!" А хор подпевает: "Сукин сын, сукин сын!", и визжит, и мяучит при этом.
Долго они так меня отпевали, потом