Бригадир видел, как воровато оглянувшись, большеротый, с красными пятнами на щеках, Гришка Лыков сунул под гружёную вагонетку ногу и хруст сокрушённой чугунным колесом кости вцепился ему в мозг, держал то время, пока тот орал на руках тащивших его из шахты зэков.
— Мастырка, — сказал измочаленный работой на лопате Вазелин. — Из бригады эту падаль гнать. Пусть с ним в другом месте разбираются.
Укушенный диким криком мозг студенисто дёргается.
Бригадир говорит, морщась от боли:
— В больницу несите.
— Что?! Это вонючее существо — на больничную койку, а Зяма будет за него пахать?! Хрен пройдёт!
— В лазарет, — повторил Упоров, будто Калаянов кричал для кого-то другого.
Они стоят рядом над поломанным зэком, не отворачиваясь от ветра, и щека Калаянова начинает белеть так, словно изнутри её проступает молочная сыворотка.
— Ты щеку поморозил, — говорит Упоров всё в том же мирном тоне, — три быстрей, не то прихватит. Гриша, все должны знать, поскользнулся. Не повезло ему. Старался сильно. Только под такой формулировкой в акте подпишетесь. Мастырка нам не нужна: без Гриши и без зачётов останемся. Уяснил? Беги за начальником участка, Зямочка.
— Сука ленивая, потерпеть не мог…
Калаянов глубже натягивает шапку, идёт, наклонившись в сторону ветра, так и не вспомнив про примороженную щеку.
«Устали мужики, — смотрит ему вслед бригадир, — вытянулись».
Зэк прихватил в вязаную рукавицу подмёрзший нос, гундосо закричал:
— Ираклий! Проверь транспортёры, лебёдки, скрепер. Завтра начинаем нарезать.
— Уже. В полном порядке. Вадим, Гиви Кочехидзе в бригаду просится. Сам стесняется, меня просил… Он тоже из Кутаиси.
— Гиви? Тот, что укусил Пончика за нос?
— Больше кусаться не будет: ему Пончик зубы выбил.
— Он окромя карт в руках ничего не держал.
— Понятно, — Ираклий слегка обижен, — мы же не как вы: друг дружку не кушаем. Нас и так мало. Потому просил…
…Открылась дверь теплушки, Никанор Евстафьевич позвал бригадира, как родители приглашают в дом послушных детей:
— Зайди-ка. Дело есть.
Единственное оконце было плотно задёрнуто пористым льдом, едва пропускавшим в помещение чахлый свет. Никанор Евстафьевич правил нож на замусоленном оселке, уверенно, но мягко касаясь камня тонким лезвием. Поодаль от вора, у тухнувшей печи, сидел незнакомец — сухонький, со спины похожий на подростка человек в бушлате и будёновке. Человек при ближайшем рассмотрении оказался стариком.
— Кто он? — спросил Упоров. — Ваш папа?
Старик был вымучен возрастом до такой степени, что кажется — поднеси к нему спичку, он смолево затрещит, а после вспыхнет устойчивым синим пламенем с розовым поверху ободком. И сгорит весь, до самой шишки на будёновке.
— Сколько вам лет?
— Девяносто, ваше благородие, — прошамкал с охотой дед. — Из них, почитай, семь десятков тюрьме служу. В разном, естественно, качестве. Сам начальник Главного тюремного управления в должности шталмейстера Двора Его Императорского Величества, действительный статский советник Соломон на мою грудь… — старичок торжественно провёл ладонью по грязному бушлату, — орден Святого Станислава третьей степени цеплял. До сих пор я как будто в сомнении пребываю: со мною ли это было? За особо выдающиеся заслуги перед Отечеством. Тогда у нас ещё имелось Отечество, молодой человек!
— Надзиратель он, — перебил старика Дьяк, — из Николаевских, а сохранился. В революцию матросов в тюрьму не пускал…
— Согласно присяге и инструкции! — встрепенулся сухоньким тельцем бывший надзиратель, в слезящихся глазах мелькнула искорка неугомонившегося служаки.
— Его за те выходки — в трибунал, именем революции, — хохотнул Никанор Евстафьевич, — получите, значит, червонец наличными за верную службу. Откинулся, отдохнул пару лет при социализме, стал царя-батюшку добрым словом вспоминать. Ему, как врагу народа, ещё три пятёрки на хвост кинули. И пошла-поехала. Сорок годов, а то и больше при советской власти тюрьмы менял да зоны. Сорок али больше?
— Мне почём знать?! — пожал плечами Новгородов. — В канцелярии спросить надо: они подсчитывают, мы — сидим.
— Он всё до звонка мотал. Последний раз отзвонил, выходить запужался. Запужался ведь, Исаич, скажи — нет? Видишь, даже царские чекисты этой власти боятся…
Новгородов печально покачал утонувшей в будёновке головой, чем-то похожий на одинокий колосок у края скошенного поля — и коса над ним уже занесена, а ему горя нет: на поля глядит…
— Не запужался я, Никанор Евстафьевич, столько пуганый, что и страху-то на испуг не сберёг. Своим состоянием меньше был встревожен. На Россию смотреть страшно, — Новгородов утёр рукавом старческую слезу, — нет России, один коммунизм остался. Я к нему через решёточку присматривался, но места себе в нём не находил. Что пережил грешный Гавриил Исаевич перед дарованной ему антихристами свободой, одному Богу известно. В Библии же сказано про мои страдания: «Я изнемог и сокрушён чрезмерно: кричу от терзания сердца моего». Нашлись добрые люди, сжалились. Оставили при кочегарке, где и жду часа своего…