— Игру разрешено предложить, бугор? — спросил, ковыряя в зубах, Вазелин.
— Но без карт, пожалуйста! — попросил Убей-Папу. — Меня предупредили…
— Ты чо буровишь? Какие карты?! — возмутился Вазелин. — Самая народная, доступная каждому игра. Из зала приглашаются на сцену две команды по пять человек. Одной команде даёшь спичечный коробок и другой — ту же тару. Командуешь — начали! Кто вперёд полный вшей наберёт, тот и победит. Мы на Линьковом в двадцать минут управлялись. Смех, веселье!
— Вши не пойдут. Руководство против вшей.
— Врёшь, блоха конопатая! По глазу вижу — врёшь! Начальство поддержит: ловкость у людей развивается и коллективизм.
— На Линьковом вша не чета нашей, — зевнул с потягом Ключик, — энергичная, крупнее местной. По хребту бежит — спина прогибается. Местная для такого мероприятия не годится.
— А вот и годится, если тару уменьшить!
— Зажимают вшивые твои таланты, Вазелинчик, — посетовал одноухий проходчик Пашка Палей, — завистники!
— Кламбоцкий, вы фокус показать хотели! — культработник старается перекричать развеселившихся зэков.
— Потерпи, Серёжка, потерпи. Зашью тельник — всё увидишь. Тайна чёрной магии. Исчезновение предметов. Я — единственный хранитель тайны…
— Можно так записать для конферанса?
— Только так, и не иначе! Скромно, без пошлости. Сам в каком жанре подвизаешься?
— В драматическом…
— Не ошибусь — играешь Робин Гуда.
— Нет, что вы!
— А жаль…
…Фунт повернулся к Упорову, сказал:
— Воры прислали человека. С поручением…
— Сосульку?
— Угу. Дьяк должен выйти из зоны не позднее тебя. Сходка постановила.
— Выйдет на общих основаниях…
— Может, сказать при всех Дьяку, чтоб перестал кроить?
— Подумаем. Ещё есть время. Ты не отказывайся и не обещай. Понял?
Фунт не ответил. Зэки сидели рядом, закованные в томительное молчание, отгороженные своими заботами от общего веселья. Левую щеку Граматчикова подёргивает тик, но, похоже, он не чувствует, и Вадим смотрит на её короткие, тряские прыжки в надежде — она сейчас устанет и остановится. Должна же наконец!
Щека трясётся…
Потом было услышано и понято обоими. Вадим убрал взгляд от щеки Евлампия. Негромкие слова прошли сквозь их общую тишину:
— Я прочту стихи…
И опять тишина, и они решили — она замкнулась, она снова — броня. Щека замерла, тягуче, напряжённо, как застывающее на морозе тесто. Держится из последних сил на самом, кажется, пределе. Вслед за тем, кто обещал читать стихи, сказал ещё один злой и ехидный голос:
— Валяй лучше молитву.
Его сердито обрывают:
— Не выступай!
— Можно и молитву, — соглашается Монах, — точнее: не молитву, проповедь.
— От чегой-то нас Бог не бережёт?! Объясни!
— Не смейте! — почти на визге запротестовал Убей-Папу, но Иосиф Гнатюк закрыл ему широкой ладонью рот.
…Мучительные мысли вернулись из затянувшего их тихого омута, всплыли со дна в огромном пузыре, который лопнул на поверхности беззвучно. Отец Кирилл стоял в кругу, очерченном светом единственной лампы. Белое лицо с рублёвских икон над чёрным сатином русской косоворотки загадочно непроницаемо. Рука, та, которую Вадим помнил пришитую к столу финкой Ведьмы, лежит лебединым крылом на куске ночи у изгиба локтя, и кровь, пролитая отцом Кириллом, сочится из памяти тяжёлыми, тёплыми каплями. Живая… Кап! Кап! Кап!
Красные слёзы — в глазах, сквозь них человек, пытающийся объяснить тебе своей жизнью, для чего нужен твой приход в этот безобразный мир. Зачем?! Как он, ты всё равно не сможешь — не дано, как есть, не хочешь, но живёшь. Циничное надругательство над жизнью — это странное её прожитие. Весь отпущенный срок по указанной тропке, в указанном направлении, в потёмках чьей-то безумной воли… Ползёшь? И поди высунься из миллионной шеренги — тут же станешь мишенью. Он встал. Или не падал… Идёт, хоть и туда же, куда все — к смерти, но не в страхе ожидания, в несомненной уверенности своего постоянного продолжения.