Перед сходкой стоял человек, почти готовый лишиться благоневозродимого — потерять воровскую честь ради того, чтобы сохранить жизнь. Он знал — Ворон его убьёт, если не последуют извинения, а извинения сводили на нет все усилия оправдаться перед сходкой.
Посетившая его решительность, новая вспышка гнева повели навстречу окаменевшему Резо. Но сделан был только шаг… и снова пришлось пережить унизительный момент бессильного отчаянья. Упоров наблюдал, как он вернул за голяшку нож, с лёгким чувством злорадства прикинул — завтра опальный вор будет вместе с ним катать неуправляемую тачку, потому что сейчас он потеряет бессудное право блатного…
— Я… я, — Шалун кривил губы, желая придать извинениям некоторую небрежность, — в общем лишка двинул малость. Ты знаешь, Резо, как я к тебе отношусь?!
Асилиани не проронил в ответ ни слова. Он ждал большего, рассматривая Шалуна с тем же холодным спокойствием, и ничто не могло укрыться от его чёрных, как зажжённая во сне Упоровым свеча, глаз.
«Похоже… Очень похоже!» — зэку казалось: он уже осязает какую-то связь между чёрной свечой и чёрной ненавистью Ворона, но в то же мгновение Шалун сказал совсем другим голосом — то был голос кающегося фраера:
— Прости меня, Резо. Я был не прав во всём…
Георгий стиснул замком ладони, они стали белыми от нечеловеческого напряжения, по всему чувствовалось — ему непросто проститься с выгодами своего положения, однако он всё же нашёл в себе мужество спросить, не поднимая головы:
— Дьяк, я отречён?
Никанор Евстафьевич промолчал, гоняя по столу таракана, а уловивший общее настроение Каштанка расслабленно, но хлёстко махнул рукой, и брошенный нож по рукоятку вошёл в стену барака. Все видели — Фёдор делает это не хуже тех, расстрелянных на Весёлом полосатиков…
* * *
…Вначале он ощутил постороннее присутствие в своём сне, испытал смутное беспокойство, однако не проснулся, а, сжавшись, продолжал доигрывать очередной сценарий своего спасения.
Воздушный шар болтался над бушующим океаном, то застревая в вялых, полных мокрого снега облаках, то с бешеной скоростью мчась в сторону сияющего огнями острова. Но как бы ни был стремителен полёт шара, рядом с ним парил зелёный ангел с брезентовым лицом Стадника. Огромные крылья старшины без малейшего усилия рассекали горы облаков. Ангел был величественно грозен, только колючий взгляд неподвижных глаз напомнил о его земном происхождении.
Упоров боялся этого глаза и, чтобы не встречаться с ним, дёргал за стропы с таким усердием, что почувствовал, как обжёг ладони. Ангел приближался, с каждым витком сужая круги, и когда зэк в очередной раз потянул за стропу, она лопнула… Открылся бушующий океан.
Он стремительно падал вниз, а ударившись о макушку гигантской волны… проснулся.
* * *
…Перед ним сидел Ираклий Церетели, примостившись на самом краешке нар.
— Кто-то с рогами приснился, да? Стонешь, ругаешься. Нервы не бережёшь. Нервы умирают навсегда.
Вадим протёр рукавом грязной рубахи глаза, спросил:
— Ты за делом, Ираклий?
Церетели кивнул. Всхлипывает на нижних нарах косоротый Ведров; ровно, чуть с присвистом, дышит даже во сне благостный отец Кирилл.
— Прежде ничему не удивляйся. Мой земляк, ну этот, Джугашвили, — сказано чисто по-грузински о плохом человеке: с некоторой забывчивостью, — скоро умрёт…
— Сдохнет, — поправил его Упоров, уже с интересом поднялся на локтях, — об этом пишут в газетах. Ты пришёл провести траурный митинг?
— Я пришёл сказать — в тот день ты бежишь.
Упоров не смог справиться с ознобом, обхватил себя за плечи руками.
— Побегов будет два, — шептал ему в ухо Церетели. — Один поведёт мой земляк Гога. Ты постарайся с ним не ходить.
— Почему?
— Во-первых, не шуми. Люди спят. Гога — хорошая душа. Жаль — безмозглая. С ним красиво ходить на смерть. В побег ходить не надо…
— Спасибо, Ираклий.
— Ты мне не чужой, Вадим. Я хочу тебе доброго.
Грузин спрыгнул с нар и растворился в барачном полумраке. Всегда скрипучие половицы вели себя тихо, словно они были с ним заодно.
* * *
В столовой напряжённо стучали ложки. Изредка поверх стука возникал властный голос старшины: