Ну и помимо невыносимости тупого ожидания, кое-что, подталкивающее к действиям, все же случилось.
Третьего дня я от нечего делать сунулся, вооружившись топором, на чердак, чтобы посмотреть, в каком состоянии крыша сторожки – не надо ли ее поправить. В ту ночь был обильный снегопад, занесший нашу хижину до середины окон, и я боялся, чтобы под весом толстого пласта снега не повело стропила.
Стропила из лиственницы, к счастью, были надежны, как стальной рельс, и могли бы выдержать еще и втрое большую нагрузку. Но, завершив осмотр, я начал рыться в чердачном мусоре. Не то чтобы надеясь отыскать запасные патроны или еще что-нибудь полезное в хозяйстве, но мало ли.
А нашел старый рюкзак.
Да, надо уже объяснить, откуда я знаю про эту сторожку и почему никогда за четверть века в ней не побывал. Хотя я очень не люблю об этом думать – именно отсюда ехали мои родители в ночь, когда произошла та авария. Потому ни я, ни Анна здесь больше не появлялись. Но мама часто рассказывала мне про эту сторожку и про то, как сюда добраться. То ли, вспоминая, она как будто возвращалась в счастливые времена своей молодости, то ли предчувствовала, что и мне это когда-нибудь пригодится.
Отрытый в мусоре рюкзак сохранился как раз с тех времен. Кроме истлевшего за десятилетия тряпичного барахла (включая свитер, от которого моль оставила одни воспоминания), в нем обнаружились старый пленочный фотоаппарат (тоже изрядно «истлевший»), большой складной нож на удивление в приличном состоянии и небольшая записная книжка на застежке. Завернутая в тряпье книжка сохранилась весьма неплохо, записи, соответственно, тоже. Правда, я так и не понял, как мама могла забыть свой дневник в этой глуши и почему никогда, рассказывая о сторожке, об этом не вспоминала. Скорее всего, они с отцом собирались вскоре сюда вернуться, но случилось то, что случилось. И до брошенных ли вещей было тогда маме? А потом она могла попросту забыть об этом.
Книжка была как мост в прошлое, как дар судьбы. И в то же время – потрясение.
Нет, не потому, что в самом начале студенчества, еще до встречи с моим отцом, мама некоторое время приятельствовала с тем самым Ройзельманом, которого всю жизнь, сколько помню, называла исчадием ада. Ну приятельствовала и приятельствовала. Там, судя по записям, даже до романа дело не дошло.
Нет, потрясением стали сами записи. Хотя ничего особенно шокирующего в них вроде бы и не было. Разве что подспудно, за чередой слов сквозил какой-то неясный ужас. Я не мог определить это ощущение точнее, но чувствовал явственно.
Поначалу мама была буквально очарована Ройзельманом – чуть не на каждой странице она восхищалась его умом, его научной дерзостью, его, как она выражалась, здоровым цинизмом. И немного сердилась, что Лев не стремится выводить их отношения за рамки приятельских, что она для него – то же, что Александр (фамилии не было, но имелся в виду явно учитель Феликса – сегодняшний профессор Кмоторович).
Затем тон дневника изменился. Ройзельман как будто начал обращать на маму больше внимания, стал с ней откровенен, и вот это по-настоящему напугало ее.
Некоторые высказывания Ройзельмана, которые она цитировала, звучали еще циничнее: