– Точно?
– Ну! Может, Нестор прикалывался? Он про тебя рассказывает всякое. Мол, ты голубям бошки сворачиваешь и жрёшь.
– Врет! – возмутился Галунин. – Они сами дохнут! Погоди-ка… – Он вдруг вспомнил странную встречу, случившуюся как раз перед тем, как он отправился жарить подыхающую птицу. – А это не Одноглазый ли пошутил? Я на него чуть не налетел, он спешил куда-то… Тащил что-то – точно! Ботинки под мышкой!
– Айрат? – удивился Витёк. – Ты чего-то путаешь, Голубятня. Не мог он.
– Да точно он! Я его окликнул, а он отвернулся, будто не услышал, и побежал! Он это! Он! Одноглазый! Скажи ему, пусть вернет одежду!
– Да помер Одноглазый, – сказал Витёк.
– Как помер? – удивился Галунин. – Когда? Я же совсем недавно с ним… Вот как с тобой…
– Показалось тебе, Голубятня. Это кто-то другой был, не Айрат. Одноглазый сегодня в пропасть свалился, разбился насмерть. Не возвращался он в лагерь. Мичман сказал, заберем тело и похороним, когда к дикарям в деревню пойдем.
– Как… – Галунин хлопал ресницами. – Точно же он… Плащ… И винтовка…
Он вдруг что-то понял – на его лице отразился испуг. Оттолкнув Витька, радист, как был – босой и в нижнем белье, кинулся вон из палатки.
– Дикари! – завопил он. – Дикари здесь!
Строй бойцов распался. Мичман Теребко, выпучив глаза, кинулся Голубятне наперерез, схватил его за горло.
– Ты чего несешь, Галунин?
– Дикарь был на КП, – прохрипел связист. – Я видел его. Он мою одежду украл. Карты трогал. Я заметил…
– Точно? – Мичман разжал пальцы.
– У него плащ был, как у Айрата. И винтовка его.
– Ах ты… – Теребко завернул такое ругательство, что два новых слова пополнили лексикон Галунина. – Давно это было?
– Да голубь еще живой был, – начал было связист, но тут же осекся, поняв, что ляпнул лишнее.
– Баламут! – заорал мичман. – Бери людей, осмотри вокруг! Остальные – становись! Двадцать минут на сборы! В деревню входим с боем! Стреляем в каждого, у кого в руках оружие – неважно, автомат или нож…
Он хотел сказать еще что-то, но не успел. Стремительная тень сшибла его с ног, оторвала голову связисту Галунину и врезалась в строящихся бойцов, разметав их, словно кегли…
62
Хлопки выстрелов были почти так же болезненны, как удары пуль.
Ламия взъярилась.
Тремя ударами она убила еще пять человек, выгрызла последней жертве горло, метнулась в сторону. Она слышала близкие крики врагов, чувствовала их страх. Вкус и запах крови еще больше раззадорили её – на мгновение она даже забыла, что эти люди – не главные враги, а просто еще одна помеха на пути.
Убийцы её детей были совсем рядом – она знала это. Она вот-вот должна была их настигнуть.
Мощный взрыв подбросил Ламию и оглушил. Она вскочила, тряся головой, разбрызгивая кровь и слизь. Кинулась вправо, раздавив трех человек. Бросилась влево – разорвала пополам еще одного.
Пасть наполнилась свежей плотью. Ламия ощутила дикий голод – он был во много раз сильней того голода, что терзал её прежде. Не в силах сдерживаться, она вырвала кусок мяса из бока подвернувшейся жертвы, проглотила, нависла над бьющимся в агонии человеком, раздирая его на куски. Вспышки пламени стегали её бока. Острые незримые клювы со всех сторон вонзались в кожу, били в череп. Ламия рычала, кружилась на месте, но терпела – голод пересиливал всё, его нужно было утолить.
Какой-то враг попытался лишить её глаза – она отмахнулась лапой, разворотив ему грудь.
Что-то тяжелое ударило её в брюхо – она задохнулась, подпрыгнула, обрушилась сверху на человека с рокочущим орудием в руках, втоптала его в землю.
Она чувствовала их всех, видела их тепло, слышала биение сердец, обоняла их дыхание. Они не могли от нее убежать, не могли навредить ей, хоть и очень старались. Они были пищей. Из них получались забавные игрушки.
Ламия в два прыжка настигла убегающего человека, оторвала ему руки.
Уже не слышно было раздражающих хлопков, и незримые железные клювы не рвали кожу, не крошили кости. Голод слегка унялся, но еды было еще много.
Ламия рвала свежее мясо, глотала, давилась, не в силах остановиться. Её дважды вырвало, но она заглотала всё, что исторглось из не успевшего расшириться желудка. И продолжила отвратительную трапезу.
Когда брюхо раздулось настолько, что стало мешать, Ламия повалилась на бок и заурчала. Глаза её закрывались. Всё, что она смогла еще сделать, – это заползти в кусты. Там Ламия впала в оцепенение – как было всегда, когда она наедалась до отвала.
Она словно бы спала, но при этом подергивала лапами, скалила зубы. И её раны, сочащиеся розовой пузырящейся слизью, быстро подсыхали и затягивались.
За стремительным процессом заживления с ужасом наблюдал единственный уцелевший человек, спрятавшийся в этих же кустах. Ламия чуяла его сквозь дрёму, но он не представлял опасности, а она уже пресытилась – потому и оставалась в приятном зыбком небытие.
Вскоре человек исчез.
И Ламия тут же о нем забыла – навсегда.
63