Эта привычка появилась у него после смерти отца, и поначалу в ней было что-то вызывающее, что-то почти торжествующее. Он был живой. Молодой и живой.
– Кто ты? Я Жан-Батист Баратт. Откуда ты? Из Белема…
Кто-то или что-то скребется в дверь. Он прислушивается, затаив дыхание. Кот с сомнительной нравственностью? Разрешал ли его предшественник этому созданию спать у себя в ногах? У Жан-Батиста возражений не имеется, он будет даже рад компании, но как только он садится, царапанье прекращается. Под дверью мелькает неяркий свет. Потом – тишина.
Глава 6
Сквозь высокие окна тонкими серыми веревочками в церковь кладбища Невинных проникает свет парижского утра, но он почти не тревожит постоянно царящий в здании сумрак. Черные или почти черные колонны взмывают вверх, словно остатки окаменелого леса, и их верхушки теряются там, в пологе теней. В боковых капеллах, где уже пять лет не зажигались свечи, скопились вороха тьмы. Святые, мадонны, младенцы-спасители, большие второсортные картины с изображением сцен мученичества, голубки, садящиеся на аккуратно причесанные головы, чем-то похожие на итальянские, запертые ларцы с реликвиями – костяшками пальцев или щепками Святого креста – все это как будто и не существовало вовсе, столь тщательно оно теперь спрятано.
Орган (три мануала, сорок регистров), немецкий и очень старый, стоит у северного нефа, на той стороне церкви, которая тянется вдоль Рю-о-Фэр и дальше по Рю-Сен-Дени. Дверь на хоры – высотой около трети обычной двери – открыта, и из нее, предваряемая покашливанием и покрякиванием, высовывается чья-то голова. Человек замирает, в точности как собака, пребывающая в неуверенности перед пересечением неизвестного открытого места, потом исчезает на хорах, а через несколько мгновений вместо головы показываются две босые ноги, большой, обтянутый кюлотами зад, затем все туловище, и наконец снова взъерошенная голова.
Лестницы нет – кто-то пустил ее на дрова, – и человек скользит вниз, выдавливаясь из двери, пока носки его ног не касаются самодельной ступеньки из молитвенников, потрепанных Библий и житий святых (он уже не раз вяло шутил в разговорах с друзьями, что имеет обычай подниматься по божественной лестнице к небесной музыке). Опустившись на плиты нефа – ноги человека встают на могилы барона такого-то, жены барона и их нескольких упокоившихся детей, – он отряхивается, сплевывает черным в платок и, надев кафтан, усаживается за мануалы. Разминает пальцы, так, что трещат суставы, и какая-то бледная птица, испуганно вспорхнув, летит под потолок. Даже при таком освещении волосы человека имеют легкий медный оттенок. Он выдвигает регистры. Труба, терция, крумгорн, регаль. На пюпитре –
Звука нет. Ничего, кроме глухого щелканья клавиш и постукивания педалей. Нет воздуха, хотя для Куперена нужно нечто большее, чем воздух, – старый орган с такой работой уже не справляется. Для других пьес, меньше зависящих от изогнутого металла и старой кожи, органист иногда нанимает рыночного носильщика, чтобы раздувал мехи, или того крупного немого парня, который вечно слоняется вокруг Рю-Сен-Дени.
Органист перепрыгивает через октавы, яростно модулируя, его очень бледные пальцы бегают по мануалам, преследуя купереновского оленя, и вдруг он слышит – не может быть! – как открывается дверь с северной стороны. Настоятель, если он вообще покидает церковь, входит и выходит через другие двери, но раз это не отец Кольбер, то кто?