Он был исцелен в тот самый момент, когда отдал свои вещи и переоделся в тюремную робу. Его можно было отпускать уже тогда. Это сработало. Он бы никогда туда не вернулся.
Разве мог он подумать тогда, что четыре с половиной года спустя он будет чувствовать себя так: до ужаса бояться уйти, цепляться за знакомое, отчасти надеясь, что ему сообщат об ошибке, скажут, что ему надо отсидеть еще срок, что эта комната завтра снова будет его?
Он продолжал всматриваться в свет на стене, пока он не посерел с наступлением рассвета.
Пять
Саймон Серрэйлер спал крепко и проснулся от звона часов кафедрального собора, пробивших восемь. Его квартира – идеальное пространство, которое он с такой любовью и заботой создал для себя сам, – была прохладной и тихой, и ее наполнял мягкий свет мартовского утра. Он надел халат и направился в просторную гостиную, спокойную комнату без штор с отполированными полами из вяза, книгами, пианино и картинами. Огонек на автоответчике не мигал. Никто не позвонил ему, чтобы сказать, что его сестра умерла.
Он наполнил кофемолку зернами, а фильтр – водой. Через полчаса первые машины начнут занимать места на стоянке снаружи, и шаги тех, кто раньше всех приходит на работу, эхом раздадутся на лестнице. Остальная часть этого георгианского здания давно была отдана под офисы разных епархиальных организаций и пары юристов. У Саймона была единственная жилая квартира. Он обычно отправлялся в участок к восьми и редко возвращался раньше семи, так что нечасто встречал здесь кого-то – в течение дня здание жило собственной жизнью, о которой он мало что знал. Это ему подходило, он был очень замкнутым и сосредоточенным, и ему было вполне комфортно в своем упорядоченном мире. Он ценил свою работу и получал удовольствие почти от каждого дня своей жизни в полиции, но иметь такое убежище было для него необходимо.
Взяв в руки кружку, он подошел к трем своим рисункам, висящим в рамках на стене справа от высокого окна. Он сделал их во время своей последней поездки в Венецию и сразу увидел, что они были лучше, чем все, что он создал за предыдущие несколько дней в этом городе. Он уже давно так хорошо не работал, не находя себе места из-за событий прошедшего года. Убийство Фреи Грэффхам стало для него сильным ударом, и не только из-за того, что потеря товарища по службе – это всегда трагедия, после которой сложно оправиться.
– Нет, – сказал он себе и быстро вернулся на кухню еще за кофе. Не стоит снова об этом думать. Он надел джинсы и кофту, взял холщовую сумку, в которую складывал свои принадлежности для рисования. Открывались офисы, голоса раздавались из полуприкрытых дверей, на маленьких кухнях кипели чайники. «Странно – подумалось Саймону. – Дом как будто стал каким-то другим, чужим. Странно». Странно было надевать джинсы вместо костюма в рабочий день, странно было быть здесь вместо того, чтобы изучать потайные каналы в Венеции. Странно и дезориентирующе.
Он поспешно уехал из Лаффертона.
Больница как будто тоже была другой. Он с трудом нашел парковочное место, фойе было заполнено людьми, которые были здесь по делам, не связанным с лечением пациентов: носильщики, толкающие кресла-каталки, стайки студентов-медиков, доставщики цветов, две дамы, устанавливающие стенд благотворительной кампании. Здесь, внизу, запах антисептика был еле различим.
Лифты были заполнены, в палатах было шумно. Где-то кто-то уронил ведро и выругался. Но в комнате Марты ничего не изменилось. Мониторы пищали, флуоресцентные зеленые волны мерцали на экране, жидкость в пластиковом мешке над ее головой капала. Сначала он подумал, что его сестра выглядит так же, но когда он подошел ближе, Саймону показалось, что цвет ее кожи слегка потемнел. Ее волосы были влажными, веки совсем истончились, как мягкие пленки у грибов.
Он задумался, как и всегда, когда ему доводилось видеть ее, сколь многое доходит до ее разума, что она различает и понимает, задумывается ли она, и если да, то насколько детально. В том, что она
Ее неполноценность настолько исказила ее черты, что сложно было различить какое-то семейное сходство, но для Саймона это делало ее еще более уникальной личностью.
Он пододвинул стул поближе к ее постели.
Он был слишком увлечен рисованием, чтобы заметить, как открылась дверь.
Он пытался уловить дух своей сестры, освободив его, хотя бы только на бумаге, от медицинских аппаратов, окружавших ее, и когда он смотрел на волосы у нее на голове, на изгиб ноздрей под широким носом и на ресницы, которые лежали у нее на щеках, как волоски самой лучшей кисточки, он увидел, что она была красива, как бывают красивы дети, потому что ни время, ни опыт еще не отражаются на их лицах. Рисуя ее веки тончайшими карандашными штрихами, он чуть было не задержал дыхание.