— Прошу прощения… — сипела ветка, но её словно не слышал, не слушал никто, ибо со всех сторон раздавались подобные же этому скрипы, вкупе со смущённым, даже несколько боязливым уханьем снега с высоты.
— И чего ж пугаться-то так? — изумлялась ветка столь очевидно выказанному страху очередной горсти снега, рухнувшей под ноги дерева, на котором она росла, — чай не мышь, не из норы выбрался, недавно ещё летал по небу, кружился, куражился, красовался перед округой, грозил заполонить, засыпать её вровень с горизонтом, а теперь что? На попятную?
— Так то когда было… — таял от стыда снег.
— А вот и вчера, и третьего дня, и перед Святками! — злорадно упрекала памятливая ветка. — Да по всю зиму, почитай, безотвязно ты тут.
— Ну, уж прямо… — насупившись возражал снег.
— И не один! — возмущалась ветка, — Со всею роднёй, судя по всему! Куда не глянь, всё одно — снег!
Солнце, что неизменно, — зримо иль скрытно участвует при всём, рассмеялось при этих словах, приложив к губам платочек облака, и осмелевший, ободренный малой тенью снег враз нашёлся, чем ответить ветке:
— А как ещё, в зиму-то? Иначе никак!
— Ну, не знаю… — растерялась ветка, — Не первый год живу на свете, но чтобы эдак-то, помногу дён мело, такого не припомню…
— Всё когда-то случается впервые… — резонно возразил снег.
— Это да… — неожиданно легко согласилась ветка.
И… долго после беседовали они. Рассуждая о былом, как об теперь, о том, что в настоящую пору, и про то несбывшееся будущее, в котором уверен всяк, покуда не наступило оно на пятки и не сделалось минувшим, да таким, что без красок, коими наделяет всякое прошедшее память, не обойтись никак. Не таковское оно всё, в мечтах…
Кора деревьев звонко лопалась мыльными пузырями от мороза в ночи, а лес, каждое из его дерев, что застоялись за зиму, топтался, высвобождая подле себя немного свободного места, дабы было куда ступить весне.
С драгоценной улыбкой зари…
Ветер резко распахнул бушлат ночи, оборвав блестящие пуговки звёзд, из-за чего стало видно тельняшку рассвета на крепкой, широкой, просторной груди неба, что словно открытая всему миру и честная перед собой душа.
И тут же солнце алмазным, разительным сиянием принялось веселить округу, простирая тонкие лучи, будто объятия, навстречу новому дню, невольно принуждая к улыбкам без видимых причин, да наигранной рассеянности, под которой прячут обыкновенно искреннюю, детскую, стыдную от того радость, что жив.
Окрылённый эдаким рассветом день скользнул над землёю незаметно, уступив место сумеркам, в тени которых, при свете ночника луны ветер выбирал в лесу одну из полых или со многими дуплами свистулек стволов, коих не счесть, и принимался дудеть. Кажется, он перебрал их все, и вздыхая протяжно по которому уж разу, упрямился, выискивая тот самый голос, в котором послышится, а лучше — явственно прозвучит одновременно и радость, и печаль, и осуждение, и бесконечная, безусловная любовь, которой желается немалому числу, но так, чтобы навечно, без отдачи.
Увы, лишь для малой части выражение той любви — потребность, без коей себя не мыслят, остальное большинство дорожат собою пуще, нежели прочих.
А ветер всё искал и искал, да не сдюжил, наконец утомился и стих.
Так вот же она, странность естества — не разглядеть очевидного. Сколь ветер не тщился, а любой, играющий гамму жизни, узнал бы в том извечно одном звуке ноту «Соль» самой первой октавы, той, что напротив пюпитра с истрёпанными до конфетти по краям нотами, где записаны причудливые в своей простоте мелодии бытия.
— Соль — это вы про соль жизни? Избито, пожалуй!
— А это уж как вам будет угодно. Истина всегда изранена непониманием. Но то лишь до известной поры.
…Ночь щедро делится с округой покоем не всегда, но нынче, разделённая с одной стороны залысиной простёртого горизонта, а с другой — искусным, чёрным кружевом зимнего леса, она прислушивается к неспешной, неловкой музыке ветра, к смеху во сне лисят из норы, издали похожим на плачь… И она благосклонна ко всем, ибо дарует надежду утра с его сияющей, драгоценной улыбкой зари.
Неспроста
Солнце, обмахиваясь веером макушки сосны, как павлиньим пером, отдуваясь от собственного жара, как после бани, и дыша тяжело, будто загнанная в мыло лошадь, томно глядело себе под ноги, покуда не заметило осколки льдинок на подоконнике, похожие на битую с радости посуду тонкого стекла. Судя по всему, зима праздновала свои последние деньки, и не в силах утаить радости, сберечь её от зависти прочих, наполняла чашу талой водой одну за одной, не соблюдая осторожности и меры, ибо всё никак не могла поверить, что вот уже совсем скоро сбросит бремя обязательств, и если кому вздумается упрекнуть её в чём, то она уж будет не причём.
— Снегу, говорите, много? А это уж не моя вина! — хохотала, показывая полный рот белоснежных зубов зима. — За своё отвечу, а за чужое… — злобно скрипела она челюстями, будто сухим мороженым снегом, — Нет уж! Дудки!