Дойдет ли до вас очередь, чтобы вновь завели? Такие огромные человеческие очереди! Во время работы, в часы бессонных ночей, когда существуют только круг от лампы, бумага и цифры, во время споров, когда даже иронизируют и издеваются друг над другом рядом формул, в которых неверная мысль противника доведена до абсурда, — время от времени он вспоминал простое: рыжих лошадей на заливном лугу (так неожиданно канули они в небытие, и он совсем не подготовился к разлуке), курганы в утреннем тумане, бобра, нырнувшего в воду у самого носа лодки… У фантастов все это выглядело куда привлекательнее, потому что они отвечали совсем на другие вопросы, среди которых главными были человеческое и человечность, потому что они звали к иным берегам.
Он мечтал о несбывшемся, о том, чего не будет, о жизни, наполненной горячим током крови. И раз уж это не сбылось, рыжие кони отомстили ему.
Он вспомнил свое первое знакомство с миром большой науки. Тогда их, совсем еще мальчишек, везли на автобусах в Дубну: показывать. И они были счастливы молодостью, счастливы (что скрывать) своей исключительностью, своими мыслями и идеями, своими горизонтами. Они все могли. Но уже тогда он чувствовал какую-то раздвоенность. Слева от дороги гордые стальные стрелы несли провода, справа — лежали села, справа было Дмитровское городище, городище города, который когда-то мог соперничать с Москвой. От всего величия остался там только низкий, белый, древний собор. И Северин не знал, что ему дороже: гордая ода, тянувшаяся слева, или простая элегия, дремавшая справа.
Все поразило их тогда: и сам город, и круглая крепость синхрофазотрона, и циклотрон, и пульт управления. Это было величественно и удивительно. А он никак не мог избавиться от мысли, что вокруг этого холодного царства приборов и зажатой в сталь и бетон невиданной энергии раскинулись леса, и там почти наверняка токуют глухари.
Изумрудная искра на экране пульта управлении ползла и ползла вперед упрямо и победно, и вдруг срывалась, безвольно падала наискосок. Какими моими они тогда были! И Антон, и Виталик, и Генка «Генусь». Чудесный Генусь, земляк, друг, родная душа. Этот не стал бы страдать из-за того, что хочет сказать нечто весомое и не может. Неукротимая энергия и сила жизни так и бурлили в нем. Этот знал, что делать с даром, доставшимся ему неизвестно откуда, и отнюдь не чувствовал себя угнетенным и словно в чем-то виноватым.
Вот и тогда он — мало того, что видел больше, чем все они, но еще и успевал сыпать остротами и сочинять, пользуясь новыми впечатлениями, пародии на бессмысленные и дурацкие в своем мещанстве песни.
Например, «Физическая лирическая» — пародия на тогдашние песни о любви, в которых никогда почему-то не говорилось о ней серьезно, а все с ухмылочкой, с иронией. Черт его знает, любить разучились, что ли?
И вот Генусь горланил что-то наподобие:
И еще «Физическая алкоголическая»:
Генки уже нет. Несколько лет спустя после их первой встречи, во время одного очень удачного опыта получил столько, что его уже ничто не могло спасти.
А тогда под вечер сидели за столом в клубе, и даже выпивали чуть ли не впервые в жизни, и с ними сидел известный ученый-итальянец, худой, с утомленным интеллигентным лицом. Дети его во всем уже были здешними, даже голубей гоняли со сверстниками. Будрису почему-то очень хотелось сделать ему приятное, и Генке, наверное, тоже, потому что поднял рюмку и сказал:
— Бруно Максимилианович, за Италию!
А он, Будрис, добавил:
— За страну, где родился гуманизм.
И ученый улыбнулся им искренне и грустновато.
Начало начал, молодость, радость и свежесть моя, любовь отошедшая, живой и веселый Генусь! Я ехал так далеко, чтобы вернуть вас, хотя бы в сердце своем вернуть вас. Я смотрел, как бешено бьется о черные утюги скал стеклянное и зеленое Японское море, как оно раскачивает на рейде Тетюхе одинокий пароход, как прилив заливает автомашину и как удирает от него, всеми силами спасая жизнь, ни о чем не думающая крыса. Какая-то желтовато-белая крыса.