Ты пишешь, что я что-то читала. То же, что в Советской России, давнее, здесь об этом не напис<ала> ни одного стиха. А читала, п.ч. нужно было ради одного какого-нибудь <оборвано>
Продолжение
Если бы я умерла, я бы дов<ерила> тебе написать то, чего я не успела, просто дала бы точные слуховые указания и словарь. Ты бы написал свое, но ты бы написал меня. У нас разный словарь – как это восхитительно.
Ты, как я, родился – завтра.
(Точно вчера родился – ложь. Точно завтра родился.)
У меня есть слезы, и Поэма конца только п.ч. мне их моих было мало, – выкрич<аться> и выплак<аться>. А еще – чтобы не захлебнуться в них, не кинуться с моста.
Ты знаешь, Лондон – наш город, беспризорных бродяг. Видела их ночные места.
Дай мои стихи без имени, – я хочу, чтобы их знали – кто знает, догадается. Ведь это, по существу, безымянно.
«Меня любили только част<ично>» – Борис, когда меня в жизни любили, я мучалась, меня точно зарывали в землю, сначала по щиколотку, потом по колено, потом по грудь (начинала задыхаться). Меня изымали из всего мира и загоняли в ямку, жаркую как баня. Я с остр<ой> подозр<ительностью> выслеживала этот момент изъятия. Человек переставал говорить, только глядел, переставал глядеть, только дышал, переставал дышать, только целовал. И целовал не меня, п.ч. меня уже забыл, а губы, вовлекаясь в процесс (пог<аное> слово!). Вовлекалась иногда и я. Словом, губы целовали губы и хотели целовать день и ночь. Я быстро уставала, убитая однообразием. Еще о любви <оборвано>
Письмо 45
<ок. 9 апреля 1926 г.>
Цветаева – Пастернаку
Борюшка! Вот тебе примета. Письма к тебе (вот и это письмо) я всегда пишу в тетрадь, на лету, как черновик стихов. Только беловик никогда не удается, два черновика, один тебе, другой мне. Ты и стихи (работа) у меня нераздельны. Мне не нужно выходить из стихов, чтобы писать тебе, я в тебе пишу. Это я в ответ на твою оглядку, от которой мне человечески-больно. (От тех двух божественно-больно!) Борюшка, у нас с тобой ничего нет (не буду перечислять, раз ничего!) – кроме
Отвечать на письм<о>. Я не знаю что это значит. Я знаю отзываться, отзвучивать, возвращать тебе – утысячеренно – твое же <вариант: тебя же>. Кому ты пишешь? Вспомни. Тому, кто с первой строки «Сестры моей Жизни» (всё чудо, что она ко мне попала, только в этом! остальное все было готово) не отрываясь – через всех и вся – (ибо были и все и вся!) – безнадежно, п.ч. безукоризненно-
О безукоризненной вежливости же – вспомни Блока и Маяковского, обоих, кого бы я могла любить (теперь нет). От Блока я стояла меньше чем в 2 вершках, толпа теснила, – рядом. 1921 г., а в 16 я написала: И по имени не окликну, и руками не потянусь. И не потянулась. А он умер. А с Маяковским – раннее утро на Б.Лубянке <над строкой: Кузнецком>, громовой оклик: Цветаева! Я уезж<ала> за границу – ты думаешь, мне не захотелось сейчас, в 6 часов утра,
Борис, раз ты не звал, я тоже не звала эти годы. Раз ты не называл, я тоже не называла. Я все-таки женщина и трагически хорошо воспитана. (Только в 1926 г., после лондонской знати поняла: я получила не интеллиг<ентское>, а аристократическое воспитание – дуновение рано умершей матери. Отсюда, от нее, ненависть к буржуазии и полупрезрение – не без добр<одушия> – к интеллигенции, к которой
Еще – трудная просьба, но пойми – не выводи меня из Аси. Я была задумана с братом, но без сестры. Не пойми неправильно, но не отождествляй. И не говори с ней обо мне, не вводи, не выводи. Москва, нет – Россия для меня только – ты. Двух «там» быть не может. Я целиком в тебе. Моя Россия. Когда я говорю Москва, я молн<иеносно> говорю: Пастернак. До всего, что не ты (вне поля твоего зрения и предвид<ения>), мне в России дела нет. Ты мой слух и мое зрение в России. Поскольку будет расширяться их поле – будет расширяться и мое. Это не слепость любви говорит, доверяю тебе
Можно о достоверностях?