Мы сохранили наш ритуал чтения, мытья в ванне, любви и лежания рядом друг с другом. Я читал ей «Войну и мир», со всеми размышлениями Толстого об истории, великих людях, России, любви и чести. У меня ушло на это в общей сложности, наверное, от сорока до пятидесяти часов. Ханна опять с интересом следила за ходом повествования. Однако на сей раз это выглядело иначе; она воздерживалась от своих суждений, не делала Наташу, Андрея и Пьера частью своего мира, как, например, делала это раньше с Луизой и Эмилией, а просто вступала в их мир так, как с удивлением ступаешь на далекие экзотические берега или входишь в замок, в который тебя пустили, в котором тебе можно задержаться, который ты можешь дотошно осмотреть, так и не освободившись, однако, до конца от своей робости. Все вещи, которые я читал ей раньше, я к началу чтения уже знал. «Война и мир» была и для меня новым произведением. К далеким берегам мы отправились здесь с ней вместе.
Мы придумывали друг для друга ласкательные имена. Она перестала называть меня одним только «парнишкой», перейдя к разным уменьшительным формам слов вроде лягушка, жук, щенок, кремень или роза, иногда с теми или иными определениями. Я оставался верен ее имени Ханна, пока она не спросила меня:
— Какое животное ты себе представляешь, когда обнимаешь меня, закрываешь глаза и видишь перед собой разных животных?
Я закрыл глаза и стал представлять себе разных животных. Мы лежали, прильнув друг к другу, моя голова на ее шее, моя шея на ее груди, моя правая рука под ней и на ее спине и моя левая рука на ее бедре. Я начал гладить ее широкую спину, ее крепкие ляжки, ее плотный зад и одновременно отчетливо чувствовал ее грудь и ее живот на своей шее и своей груди. Ее кожа была под моими пальцами гладкой и мягкой, а ее тело — сильным и надежным. Когда моя ладонь легла на ее икру, я ощутил непрерывную, пульсирующую игру ее мышц. Это вызвало в моем воображении картину о том, как подергивает мышцами лошадь, когда пытается согнать с себя мух.
— Я представляю себе лошадь.
— Лошадь?
Она высвободилась из моих объятий, приподнялась и посмотрела на меня. Посмотрела на меня в ужасе.
— Тебе разве не нравится? Я потому так подумал, что ты такая приятная на ощупь, гладкая и мягкая, а дальше под кожей — крепкая и сильная. И потому, что твоя икра дергается.
Я объяснил ей свою ассоциацию. Она посмотрела на игру мышц своих икр.
— Лошадь… — покачала она головой, — не знаю даже…
Это была не ее манера. Обычно она выражала свое мнение совершенно однозначно, или согласием или отрицанием. С первой секунды под ее испуганным взглядом я был готов, если надо, взять все обратно, повиниться и просить о прощении. Но теперь я пробовал примирить ее с этим лошадиным сравнением.
— Я бы, например, мог называть тебя Шеваль или Но-Но, Хуазо или Царица Розалинда. Когда я представляю себе лошадь, я думаю не о лошадиных зубах или о лошадином черепе или что бы там тебе не нравилось в лошади, а о чем-то добром, теплом, мягком и сильном. Ты для меня не зайка или киска, и тигрицей тебя тоже нельзя назвать — в ней есть что-то такое… что-то злое, а ты не такая.
Она легла на спину, положив руки под голову. Теперь я привстал и смотрел на нее. Ее взгляд был направлен в пустоту. Через какое-то время она повернула ко мне свое лицо. Оно выражало необыкновенную глубину чувств.
— Нет, мне нравится, когда ты называешь меня лошадью или другими лошадиными именами. Ты объяснишь мне их?
Однажды мы были с ней вместе в театре в соседнем городе и смотрели «Коварство и любовь». Для Ханны это было первое посещение театра в ее жизни, и она получала удовольствие от всего — от самого спектакля до шампанского в антракте. Я поддерживал ее за талию и мне было все равно, что о нас, как о паре, думают люди. Я гордился тем, что мне было все равно. Вместе с тем я знал, что будь мы в театре в моем родном городе, то там бы мне было совершенно не все равно. А она знала об этом?