Поскольку участились попытки коварную природу этого явления вывести из российской «народной души» — очень важно указать на подлинные корни определившего (в особенности наш живодерный век) феномена.
Они, конечно, идут глубже и якобинских клубов, и Святейшей инквизиции и опускаются к тем временам, когда самое высокое в мировой истории моральное учение, предназначенное только для тех, кто «может вместить», только для «малого стада», осуществляющегося как бы вне истории и ее, совсем на других основаниях организованных общений, — ввели в историческую государственность, а затем, оборвав его божественные корни, лаицизировали, тем самым превращая еще сохранивший радужный отблеск неземного альтруизм в самый черствый, грубый и хамский эгоизм…
Но это совсем особая, очень трудная и очень опасная проблема.
Для настоящего важно отметить, что все последние десятилетия перед Первой Мировой бытовавшая в российской общественности тема революции в первые годы войны как бы уснула, а потом — поскольку огромное большинство общественников всех мастей были оборонцами — именно ради скорейшего и благополучного окончания войны («справедливого мира») перешла (порой не только на словах) в тему дворцового переворота.
Вдобавок власть прямо на глазах становилась все никчемнее. И вот в театрах столицы, когда перед началом спектакля исполнялись оркестром союзные гимны, марсельезе стали устраивать демонстративные овации, в поездах отпускники говорили о недостатках снабжения, о наживающих «мильёны» на их крови спекулянтах, о генеральских изменах, вообще о том, что «старый бог спит, а молодые править не умеют». Приятель, уже посидевший в окопах прапорщик, рассказал мне, как «солдатня», не стесняясь, поговаривает, что «японскую войну их благородия пропили, а эту с милосердными сестрами… прогуляли» (и некоторый «дым» в этом «огне» был, хотя и не по вине «их благородий»: на одной из пересадок я видел в вагоне первого класса самую красивую и самую дорогую нашу городскую проститутку в костюме сестры милосердия, и уже немолодой гусарский ротмистр целовал ей ручки). В случайных и неслучайных встречах в столице (и не только в столице), как неизменная злоба дня, фигурировал Распутин и… необходимая перемена. Парикмахер, мсье Дышель, собираясь почистить подбородок приехавшему в родной город на рождественские каникулы студенту, спрашивал: «Ну что там у вас, в Петербурге?» И, слушая рассказы, одновременно выправляя на ремне бритву, повторял: «А…? (непередаваемый буквами звук) Слишком натянуты струны! Слишком натянуты струны!..»
…И вот они лопнули…
VI
Рассматривая фотографии Помпеи — прославленного дома, например, со статуэткой Сатира посреди остающегося сухим две тысячи лет бассейна, или «виллы мистерий», с реалистическими фресками разных фаз посвящения, носящих (или это только кажется сейчас) несколько «тантристский» характер, или мозаику с общим видом на ряд богатых вилл с «приапическим указателем» на первом плане — думаешь, что самые гениальные наши режиссеры при любых затратах продюсеров не способны великолепно сохранившийся скелет этого римского города одеть плотью жизни. Не просто жизни правдоподобной (то есть похожей на нашу), а вот именно воскрешающей то неповторимое, что есть в каждой эпохе каждой страны и что было и в этом городе в тот апокалипсический вечер, когда взорвавшийся вулкан, задушив раскаленными газами все живое, засыпав его пеплом и прикрыв плотным панцирем лавы, похоронил его навеки…
И вот, когда хочешь рассказать новым людям о том, что было до того, как стихийно обрушилась, словно источенный термитами деревянный дом, внешне могучая империя наша, и ураганом большевистской контрреволюции смело и то, что стояло еще прочно, и даже то, что только что начинало возводиться для органически новой постройки — всегда вспоминаешь слова одной маркизы времен Реставрации: «Кто не жил при старом строе, не знает настоящей сладости жизни».
«Ну, — скажут со всех сторон, — перехватил малость! А была ли эта «сладость» — помимо владельцев родовых поместий или толстой сумы, или до самой смерти обеспеченного государством — у безземельных или малоземельных крестьян? У рабочих, без современной защиты и охраны, социального страхования и пенсий — что называется — голую грудь противопоставлявших золотой кирасе и жадности хозяина? У евреев, запертых в гетто считанных городов «черты оседлости», в которой на произвол судьбы и собственной изворотливости были брошены несколько миллионов людей, откровенно не пользующихся любовью «истинных патриотов» и государственных институций, обставлявших их всякого порядка законными рогатками и ограничениями? У раскольников, бежавших в «леса и на горы», чтобы иметь возможность молиться по-своему? У инородцев, порой со словарем (русским) короче воробиного носа и абсолютной неприспособляемостью, попадавших — как в волчью яму — в чужую и тугую солдатскую жизнь с немилосердным живодером-фельдфебелем?