Вряд ли Мережковский был туда сослан «по политическим причинам» — как белоэмигрант. Просто, наверное, был некогда куплен как модный писатель, но не пришелся ко двору. Или остыли к нему, как Колюша — к шахматам (хотя долго еще обыгрывал меня и давал «фору», постепенно уменьшавшуюся). Не захватил бедный Дмитрий Сергеевич и такого «ценителя», как я в двенадцать-тринадцать лет, — лишь какое-то неясное, томительно-дразнящее чувство надолго оставили в памяти довольно бегло пролистанные страницы о Юлиане Отступнике, Леонардо да Винчи, Петре и Алексее из этих запыленных томов в синих переплетах
Не обошлось, возможно, без влияния моды и почти повальное увлечение женской части квартиры «Сагой о Форсайтах». Эти романы Д. Голсуорси в непрочных бумажных обложках помнятся мне переходившими из рук в руки и оживленно обсуждавшимися даже годы спустя (смутно всплывает в памяти разговор о них матери с тетей Лелей жарким летним днем на речном берегу в большом селе Уварове, далеко за Тамбовом).
Запомнились и возникавшие на столах у взрослых характерные обложки знаменитого издательства Сабашниковых и разговоры то о мемуарах Софьи Андреевны Толстой и ее сестры Татьяны Кузьминской, то о нашумевших «Записках д’Аршиака» Леонида Гроссмана.
Такой шел «культурный кругооборот», причем очень сомневаюсь, что при этом кто-нибудь называл происходящее «духовной жизнью» (а ежели б и назвал, то наверняка был бы поднят насмех, как я со своими «сокровищами мировой литературы»!).
Просто среди всех тогдашних бытовых и прочих тягот существовало, струилось от человека к человеку нечто драгоценное, но негромкое, входившее в плоть и кровь, о чем если и говорили, то со стыдливой иронией, понимая друг друга с полуслова.
Я долго дивился смешному постоянству, с каким дядя Саня, придя домой после обильной медицинской практики и с облегчением оставшись в сетчатой майке, сквозь которую виднелось огромное синее родимое пятно, при встрече в коридоре с кем-либо из «дам» восклицал с виноватой улыбкой: «Извините, я без галстука!»
Только много лет спустя, когда деда давно не стало, меня вдруг осенило: да ведь это он повторял реплику чеховского доктора Астрова, застигнутого Соней во время его невеселой ночной гульбы! Реплику, вероятно, услышанную в новорожденном Художественном театре еще из уст Астрова-Станиславского и накрепко врезавшуюся в память «коллеги», каким молодой земский врач Краевский был по отношению к чеховскому герою, которого мог понять, как никто: самого будили среди ночи и упрашивали ехать бог весть куда, сам становился в тупик перед непонятными симптомами, сам вырабатывал редкостное чутье диагноста (нут-ка, нынешние эскулапы, к чьим услугам самая новейшая техника, сможете ли вы без нее установить, что у пациента началось воспаление легких, на том основании, что от него пахнет парным гусем?!).
Ах, подслушать бы мне разговоры, которые случались у деда с другим доктором — Орловым из соседнего подъезда (уж не чеховским ли сослуживцем, гадаю я ныне)! Как непростительно поздно начинаем мы порой спохватываться о существовавших рядом с тобой и навсегда исчезнувших мирах — людях, незаметно тебя воспитавших, можно даже громко сказать — сформировавших! Нет, не только думая о самых прославленных современниках, вдруг с такой печалью и вместе с тем благодарностью повторяешь теперь слова поэта: «Умирают мои старики, мои боги, мои педагоги...»!
И так хочется, чтобы некогда почерпнутое у них струилось дальше, заново возникая в твоих собственных детях, внуках, правнуках!
Причудливое сочетание разнообразных воздействий испытывали дети в домах и семьях, подобных тем, где я рос!
У нас в Серебряном и у других родных и близких знакомых продолжали — без особой огласки, разумеется, — праздновать Пасху и устраивать запрещенную до середины 30-х годов елку. Одновременно меня с другими детсадовцами водят совсем на другие торжества, где звучат — и волнуют — иные песни, чем «В лесу родилась елочка...»:
Товарищи в тюрьмах, в застенках холодных,
Вы с нами, вы с нами, хоть нет вас в колоннах!
Наряду с «Лордом Фаунтлероем» и другими книжками я охотно читал и новые детские журналы, например, такие талантливые, как «Еж». А то вдруг сообщал домашним, что «хочу быть, как Фрунзе», сведения о котором, уже покойном, вычитал из какого-то набора открыток.
Туманно-туманно мерцает в памяти встреча бабули на Собачьей площадке с какой-то знакомой, разговор о голодающих... Что это — 1933-й год, когда мне 9 лет? И не отзвуки ли этих и других, опасливых и неодобрительных упоминании о происходящем, а также анекдотов, виной тому, что на своих именинах я, подогреваемый общим вниманием к себе и заметно избалованный, вылез с каким-то глуповатым «экспромтом» о том, что «Сталин вертит колесо» (эти слова точно помню) и кого-то давит? Присутствующие, наверное, струхнули, но все оказались «на высоте», и никаких печальных последствии моя выходка не имела.