Гимнастерка и брюки сушатся на кухне, где воздух прогрет примусами и керосинками, где вкусно пахнет чайной колбасой, которую жарят Паршутины. Подрумяненные ломтики шкваркают на сковородке, и четырнадцать пар глаз смотрят на них. Я то и дело щупаю гимнастерку, брюки и, искоса поглядывая на Катюшу, думаю про себя: «Как хорошо, что сегодня воскресенье: можно целый день быть около нее».
— А мать где? — спрашивает Катюша.
— Дежурит, — отвечаю я.
Катюша улыбается:
— Значит, все сам?
— А что? Я даже штопать умею.
— Смотри-ка, — удивляется Паршутина-старшая. — А раньше ничего не умел.
— Армия чему хочешь научит, — говорит Катюша и ласково смотрит на меня.
Мне снова становится душно, как и тогда, во время примерки. На память приходят слова: «Дразните? Меньше, чем у нищих копеек, у вас изумрудов безумий. Помните, погибла Помпея, когда раздразнили Везувий!»
Маяковского я очень люблю. И еще Симонова. Всю войну я протаскал в заднем кармане брюк его книжку в голубом переплете — «С тобой и без тебя». Читал наизусть стихи «о белом полотне постели, о верхней вздернутой губе». Моим однополчанам нравились эти стихи, многие ребята списывали их. Теперь этой книжечки у меня нет. Куда она делась, не представляю. Может, потерялась, а может, ее зачитали. И хоть за два года она превратилась в лохмотья, мне ее жаль.
Попадья шумно двигает кастрюлями. Ей хочется что-то сказать, но… Катюша подмигивает мне. Я украдкой показываю попадье язык и спрашиваю Катюшу взглядом: «Ловко?»
Гимнастерка и брюки немного сыроваты, но гладить их можно. Я ставлю на примус утюг — тяжелый, как снаряд.
— Помочь? — спрашивает Катюша.
— Сам, — отвечаю я и тут же думаю: «Зря отказался. Она бы лучше выгладила». Но слово не воробей: вылетело — не поймаешь. Расстилаю на кухонном столе одеяло и начинаю водить по гимнастерке утюгом. Валит пар.
— А гладить ты не умеешь, — говорит Катюша и отбирает у меня утюг.
Я уступаю ей место у стола и с удовольствием смотрю, как она ловко орудует утюгом, разглаживая каждую складку, каждую морщинку.
— Не люблю гладить, — признаюсь я. — Стирать куда ни шло, а гладить — бррр!
— А я наоборот, — говорит Катюша.
Ее волосы слегка растрепаны. Мягкая прядь застит глаза. Катюша дует на нее. Прядь приподнимается, обнажая выпуклый лоб с тремя поперечными морщинками. Движения у Катюши плавны, округлы. Она — сама женственность.
— Держи! — говорит Катюша и протягивает мне тщательно выглаженное и аккуратно сложенное обмундирование.
— Данке шён. — Я шаркаю ногой.
— Это по-каковски? — спрашивает Катюша.
— По-немецки, — отвечаю я.
— Смотри-ка, — уважительно говорит Паршутина-старшая. — Выучился?
— Еще в школе проходил.
— Ладно, ладно, — говорит Катюша. — Иди переодевайся.
Я с наслаждением натягиваю дышащее теплом обмундирование, достаю чистое полотенце, нательное белье — демобилизованным выдавали по две пары — и с узелком под мышкой отправляюсь в баню смывать грехи.
Наша баня расположена в конце улицы среди деревянных домишек. На их фоне она выглядит внушительно — четырехэтажная, каменная, оштукатуренная, с широкими окнами. В правом крыле бани — женские отделения, в левом — мужские, первого и второго разряда. За мытье во втором разряде берут пятьдесят копеек, первый стоит рубль. На первом этаже размещается «Американка», о которой в нашем доме говорят как о чуде: «Утюжит быстро и лучше, чем дома». Тут же, на первом этаже, отдельные номера и душевые кабины, куда ходят мыться всей семьей: мама, папа и дети дошкольного возраста.
Я купил похожий на трамвайный билет в первое отделение, которое отличалось от второго ковровыми дорожками, разложенными в предбаннике, и огромной картиной, изображавшей «Утро в сосновом лесу». В буфете, через который прошел я, продавалось ситро — рубль пивная кружка.
— Полотенчико желаете? — осведомился банщик, когда я вручил ему билет.
— Свое есть, — буркнул я и, найдя свободное место, стал раздеваться.
Номерок от шинели я спрятал в белье. Случалось, номерки крали, и тогда начинался скандал. За пропажу номерков администрация бани никакой ответственности не несла, о чем предупреждала написанная от руки табличка на стене.
По мыльному отделению плавал пар. Шумела вода. Три или четыре десятка голых мужчин скребли головы, терлись мочалками, окатывались водой. У многих висели на груди, словно ладанки, номерки. Некоторые прикрепили их к шайкам, а кое-кто нацепил на мизинец.
Отыскивая глазами свободную скамейку, я вспоминал банные дни в армии. Чаще всего я мылся в обыкновенных банях, но довелось мне побывать и в так называемых черных, где под полком лежали раскаленные камни, где стены мазались сажей, где на каждого человека выдавалось ведро горячей воды, которую надо было распределить так, чтобы и на мытье хватило, и для стирки носовых платков осталось.
В черных банях я угорал, а мои однополчане их любили. Забравшись на полок, они хлестались вениками, припасенными старшиной, и орали:
— Поддай пару, Жорка!