— Ты это уже много раз обещал, — возражала бабушка.
— Но теперь это не повторится! — тянул я.
— Потерпи, потерпи, — не сдавалась бабушка. — Тебе полезно постоять в углу.
И все же держала она меня в углу недолго. Когда истекал срок наказания, я выбегал во двор и начинал носиться как угорелый — старался поскорее израсходовать ту энергию, которая накопилась во мне, пока я стоял в углу.
В раннем детстве, когда мне было лет восемь-девять, я, можно сказать, не любил бабушку. Вековуха говорила, что до революции моя бабушка была очень богатой. Та не скрывала этого — рассказывала, что ее выдали замуж насильно в шестнадцать лет за нелюбимого — владельца небольшой фабрички. Я был октябренком, ненавидел буржуев, мечтал, как и все мальчишки, стать красным командиром, даже во сне видел себя с кубарями, шпалами и ромбами в петлицах.
Рассердившись на меня, бабушка произносила сухо:
— Весь в отца!
Постукивая согнутым пальцем в стол, утверждала, что мой отец — он умер много-много лет назад от тяжелой болезни — искалечил моей матери жизнь, что мать могла бы выйти замуж за человека с положением, а не за парня без рода и племени.
Я очень любил отца, гордился, что похож на него как две капли воды. Поэтому стоило бабушке задеть отца, я тут же называл ее эксплуататоршей.
— Что ты, что ты! — восклицала она. — Какая же я эксплуататорша? После смерти мужа я все раздала.
В школе я скрывал, что моя бабушка была богатой, рассказывал своим товарищам только об отце, которого помнил смутно, но все же помнил. Отец всегда представал передо мной в черной косоворотке, опоясанной узким ремнем. Бабушка сказала, что он действительно носил такую рубаху, и добавила:
— Даже в театр с твоей матерью в ней ходил!
Это мне понравилось. Я полжизни отдал бы за то, чтобы и бабушка оказалась простолюдинкой — такой же, как отец.
В нашей комнате не было икон — ни одной. И в церковь бабушка не ходила. Все другие старухи ходили, а бабушка — нет. Чем старше становился я, тем чаще думал: «Моя бабушка не такая, как у всех». И душа моя наполнялась гордостью. Года за три до войны бабушка сказала вскольз, что мой отец был хорошим человеком, хотя она и не любила его — уж слишком простоват. Это окончательно примирило меня с бабушкой.
Несмотря на возраст, бабушка была еще очень хороша собой. Спокойные, но выразительные линии губ, прямой, хотя и несколько широковатый нос, маленькие уши — все это восхищало меня. В будни она носила обыкновенные платья, а по выходным и праздничным дням надевала синюю юбку и батистовую блузку с жабо. Вскоре после замужества бабушка повредила ногу, поэтому носила ортопедическую обувь, чуть прихрамывала. Это придавало ее походке своеобразие, мне казалось: бабушка не идет, а плывет. Она свободно изъяснялась по-французски, иногда вставляла в свою речь французские слова. Чаще всего произносила слово «а propos»[1]. Но, несмотря на это, она всегда внушала мне, что богаче и выразительней русского языка во всем мире нет, огорчалась, когда я получал по этому предмету плохую отметку.
К французскому языку бабушка прибегала только тогда, когда хотела что-то скрыть от меня. Разговаривая о чем-нибудь с матерью, она неожиданно переходила на французский язык. Я тотчас настораживался. Если бабушка произносила слово «enfant»[2], догадывался: речь идет обо мне. Кроме «а propos» и «enfant», я понимал еще несколько французских слов.
За два года до поступления в школу она стала давать мне уроки французского языка. Я старательно повторял за ней трудные слова.
— Боже мой, какое ужасное произношение! — возмущалась бабушка.
Промучившись с месяц, она объявила, что французский язык мне не осилить, и позаботилась, чтобы я попал в школу, где изучали немецкий. Этот язык бабушка считала легким…
На самом почетном месте, впритык к моей кровати, сверкало черным лаком пианино с бронзовыми подсвечниками, украшенными мефистофельскими физиономиями. Бабушка любила музыку. Вечером, под настроение, вставив в канделябры свечи, она играла что-нибудь грустное, чаще всего попурри из опер Верди — своего любимого композитора.
Обычно это случалось, когда мы оставались вдвоем — мать часто дежурила, надолго уезжала в командировки. Иногда бабушка ударяла не на тот клавиш, и тогда, повернувшись ко мне, виновато объясняла:
— Стара стала — пальцы не слушаются.
— Играй, бабушка. Пожалуйста, играй! — восклицал я.
Глядя на меня, бабушка вздыхала:
— Плохо, Антон, что у тебя музыкального слуха нет. У твоей мамы тоже способностей не оказалось.
— Почему? — спрашивал я.
— Не знаю. — Бабушка поворачивалась лицом к пианино, и наша комната снова наполнялась то веселой, то рыдающей музыкой Верди.
В печи потрескивали дрова, причудливые тени плясали на стенах, и я, наслаждаясь теплом, уютом, слушал музыку, чувствуя, как она пробуждает во мне что-то хорошее…