Вечерами, если мы не шли в театр и если я не работал в ночь, я приходил к Лиде, и каждый вечер она встречала меня улыбкой, от которой мне становилось хорошо. Я прикасался губами к Лидиной щеке, мы садились на диван и разговаривали, очень мирно, спокойно, а иногда просто молчали. Мы никогда не спрашивали друг у друга, о чем думаем, и это почему-то озадачивало меня. Я не тосковал, когда не видел Лиду три-четыре дня. Может быть, потому, что верил Лиде, знал ее с детства. А хотелось мучиться, страдать, хотелось что-то отдавать и получать. И больше хотелось отдавать, чем получать, ибо отдавать все, что есть в тебе, тому, кого любишь, — это счастье. Человек силен своей любовью, пусть даже неразделенной. Все, о чем я думал тогда, чего хотел, я почерпнул из книг. Я все понимал умом, а не сердцем…
— Почему не писал последнее время? — спрашивает Лида.
Я молчу — мне нечего сказать в свое оправдание.
— Может, в ней причина? — Лида делает едва заметный жест в ту сторону, куда ушла Галка.
— Нет! — вырывается у меня.
Лида усмехается и неожиданно произносит:
— А я этим летом в институт поступила.
— В какой?
— В медицинский.
Это удивляет меня: Лида панически боялась всякой заразы. Когда Гришка заболел — их комнаты разделяла дощатая перегородка, покрытая тонким слоем штукатурки, — Лида раздобыла пакет хлорной извести, стала каждый день протирать влажной тряпкой пол. Незадолго до ухода в армию я спросил, зачем она делает это.
— Говорят, хлорка убивает микробы, — пояснила Лида и покосилась на перегородку, из-за которой доносился Гришкин кашель взахлеб. Глаза у нее были испуганными.
— Не паникуй, — сказал я. — Моя мать всю жизнь туберкулезников лечит — и ничего.
Снова послышался кашель.
— С ума сойти можно, — пробормотала Лида. — Хоть из дому беги.
— Ведь он же больной, — заступился я за Гришку.
— Пусть в больницу убирается!
— Не говори так.
Лида резко повернулась.
— Боюсь я, понимаешь? Боюсь!
Электричество не работало. Мы с Лидой сидели рядышком на диване с высокой спинкой в ее комнате и молчали, уставившись на пламя керосиновой лампы, которое то горело ровно, то судорожно устремлялось вверх, обволакивая копотью стекло.
— Керосин плохой, — сказал я. — В керосиновой лавке его разбавляют водой, а излишки продают втридорога.
— Господи, — пробормотала Лида. — Когда же все это кончится?
— Кончится, — сказал я. — Вот возьмем Берлин, и сразу все кончится.
Лида была в двух вязаных кофточках, надетых одна на другую, в наброшенном на плечи пальто. Сберегая тепло, она сидела на диване, подобрав под себя ноги.
— Ты говоришь — Берлин! — задумчиво сказала Лида. — Когда-то это будет? — Она повела плечами, стараясь унять дрожь, и добавила: — Мне сейчас пожить хочется. Понимаешь, сейчас! Хочется носить красивые платья, хочется, чтобы в ушах висели серьги, хочется, чтобы все мужчины смотрели только на меня…
Желтые, чуть привядшие листья — словно ковер. Припекает, как летом. Если бы не эти листья и не пожухлая трава, я ни за что бы не подумал, что сейчас осень. «Значит, она перестала бояться заразы, решила врачом стать, как моя мать», — радуюсь я и говорю вслух:
— Врач — самая гуманная профессия на земле.
Лида снисходительно улыбается:
— Медицина меня по-прежнему не привлекает.
— Зачем же ты тогда в медвуз поступила?
— Главное — диплом, — объясняет Лида. — Хотела в университет поступить, но не удалось. В медицинский меня по знакомству устроили.
— Кто?
— Никодим Петрович.
— Кто, кто? — Я чувствую: у меня отваливается челюсть.
— Никодим Петрович, — спокойно повторяет Лида. — После той истории, — она выделяет слово «той», — он ушел от Елизаветы Григорьевны.
8
Ту историю я помню. Это произошло вечером, накануне моего отъезда в армию. Именно об этом спрашивала Галка, когда сидела рядом.
Мать пробыла дома всего полчаса. Попрощавшись, попросила писать чаще и ушла. Я прилег отдохнуть. Сквозь дрему слышал: кто-то входил в комнату, о чем-то спрашивал бабушку. Она отвечала вполголоса. В сознание остался только Верин голос.
— Спит? — спросила она.
— Спит, — ответила бабушка.
Потом провал. И снова Верин голос, похожий на шелест весенней листвы:
— Позаботимся о вас. Не одна живете — с людьми.
— Спасибо, Вера, — сказала бабушка.
Больше я ничего не слышал…
Проснулся сам. В комнате было темно, прохладно. На тумбочке, возле бабушкиной кровати, горел ночник. Голова была тяжелой, тело — расслабленным. Бабушка стелила себе постель, держась одной рукой за спинку кровати.
— Давай помогу, — сказал я.
— Сама, — ответила бабушка. — Завтра все самой придется делать.
У меня сжалось сердце. Я уходил на фронт, бабушка оставалась одна. Она была слабой, почти беспомощной. За ней нужен был глаз да глаз.
— Ничего, — бодро сказал я. — Как-нибудь проживешь.
— Проживу. Авдотья Фатьяновна обещала приходить. Вера была, пока ты спал. Тоже сказала: «Не оставлю». Ты не беспокойся обо мне, внук.
Хлопнула входная дверь. Не постучавшись, в комнату ворвалась Раиса Владимировна, растрепанная, с выпученными глазами.
— Скорей, скорей! — закричала она. — У Гришки кровь горлом идет.
Я помчался вниз.