Смотрю — она слушает, лезет и Митьку туда упрятала. Скорчились они там. Я их сеном, армяком подоткнул кругом, и сейчас же снегом замело их сверху, только я знаю, что они там и тепло им, как будто дети мои, а я им отец.
И как будто я в ум пришёл. Дует ветер мне в ухо, перетянул я шапку на сторону и вспомнил: ведь в левое ухо мне дуло, как я из выселков ехал. Дуть ему теперь в правое, — и выеду назад; не больше версты я отъехал, не может быть, чтобы больше: здесь они должны, заборы эти, быть. Я погнал лошадей и пошёл рядом. Иду правым ухом к ветру. Слышу — кричит что-то Марья Петровна из саней, еле слыхать, как за версту голос. Я подошёл:
— Вам чего? Подоткнуть?
— Не отходи от саней, Коленька, — говорит, — не отходи, милый, потом залезешь, погреешься. Гукай на лошадей, чтобы я слышала.
— Ладно, — говорю, — не беспокойтесь.
«Ничего, — думаю, — живые там у меня».
Вижу — лошади стали: по самое брюхо в снегу. Я пошёл вперёд.
Сам всё на сани оглядываюсь — не потерять бы. Лошади головы подняли, глядят на меня бочком, присматриваются. Вижу — там снегу больше да больше. Я тихонько стал сворачивать по ветру. Думаю: сугроб это, и я объеду. И только я снова на выселки сверну — опять намёт. И вижу: не пробиться к выселкам. А если влево за ветром ехать, то должна быть Емельянка, и тут семь вёрст. И вот пошёл я за ветром и вижу: меньше снегу стало — это мы на хребтину выбрались, — сдуло ветром снег.
А я всё так: пройду вперёд и вернусь к лошадям. Веду под уздцы. Пройду, сколько мне сани видны, и опять к лошадям, веду их. А как иду рядом с лошадью, она на меня теплом дышит, отдувается. И уж опять нельзя идти по ветру — снегу намёты впереди; прошёл я — и по грудь мне. Только я уж знаю, что мы по горке идём, а вот тут овраг, а через овраг Емельянка. Лошадь мне через плечо голову положила и так держит, не пускает. Я всё в уме говорю: «Тут, тут Емельянка», и нарочно себе кнутом показываю, чтобы вернее было, что тут.
Иду я рядом с лошадью, и вдруг мне показалось, что мы уже век идём, и нигде мы, и никакой Емельянки нет, и совсем мы не там, и что крутим неведомо где. А тут Марья Петровна высунулась.
— Где, где ты, Коля, Коленька? Что тебя не слыхать? Голос подавай! Иди погрейся, я побуду.
— Что? Что? — кричу я. — Сидите, ничего мне.
А она машет чем-то:
— Надень, надень башлык, Николай!
Мне даже и не показалось чудно тогда, что она меня Николаем назвала. Это с Митьки башлык.
И опять ударило меня: «Ведь не доедем до Емельянки! Погубитель я ваш!» Я не хотел башлык брать, мне надо первому замёрзнуть. Пусть я замёрзну, а их живыми найдут.
А она кричит:
— Бери, а то брошу!
И вижу, что бросит.
Я взял, обмотался. Отдам, как замерзать буду. И решил повернуть на Емельянку, попробовать. Теперь она уж чуть сзади должна быть. Сунулся и залез в снег, как в воду. Вдруг стало мне холодно, всего трясти стало, прямо бить меня стало, не могу ничего; думаю, раздёргает меня по клочкам этой тряской. Вот, думаю, как замерзают. И кто знал, что так мне пропасть придётся? И очень так просто, и хоть просто, всё равно назад ходу нет. Я пошёл в другой бок. Всё на санки оглядываюсь, а лошади на меня смотрят. Вижу — меньше тут снегу; стал ногой пробовать. И вдруг пошла, пошла нога ниже… и весь я провалился, и лечу, ссовываюсь вглубь — и тьма. И я уже стою на чём-то, и тихо-тихо, только чуть слышно, как шуршит метель над головой.
Как в могилу попал.
Я пощупал — узко, и острый камень вокруг. И понял, что я в колодец провалился. Роют у нас люди колодцы в степи глубокие. Узкие, как труба, и кругом камнем выкладывают, чтобы не завалились.
Меня всё трясло, всё разрывало холодом, и я решил, что всё пропало, и пусть я здесь замёрзну, пусть меня снегом завалит. Запл
Скорчился и сижу. Не знаю, сколько я сидел так. И перестало меня бить холодом, стало тепло мне в яме… И вдруг хватился я! Так и привиделось, как они там в санях, так и заметёт их снегом — и лошадей и санки, и там Митька и Марья Петровна. Вылезти, вылезти! И стал я карабкаться по камням вверх, ноги враспор, руками скребусь, как таракан. Вылез с последним духом и лёг спиной на снег.
Воет метель, пеной снег летит.
Я вскочил, и ничего нет — нет саней. Я пробежал — нет и нет. Потерял, и теперь всё пропало, и я один, и лепит, бьёт снег. Злей ещё метель взмылась, за два шага не видать.
Я стал орать всем голосом, без перерыву; стою в снегу по колено и всё ору:
— Гей! Го! Ага! — Выкричу весь голос, и лягу на снег, пусть завалит — и конец.
Только перевёл дух и тут над самым ухом слышу:
— Ау! Николай!
Я прямо затрясся: чудится это мне… И я пуще прежнего с перепугу заорал:
— Го-го!
И тут увидел: сани, лошади стоят, снегом облеплены, и Марья Петровна стоит, белая, мутная, и треплет её подол ветром. Я сразу опомнился.
— Полезайте, — говорю, — едем.
— Не уходи ты, — кричит, — не надо! Лезь в сани как-нибудь. — И сама, вижу, еле стоит на ветру.
— Залезайте, едем. Я знаю, близко мы.
Она стоит.
— Полезай, — говорю я, — там и Митьке теплей будет, а я в ходу, я не замёрзну. — И толкаю ее в сани.