Он твердо верил, что через несколько лет он совсем перекочует в Николаев, чтобы быть поближе к приобретаемой им окончательно "Богдановке" и "к своим", и больше уже никуда не двинется.
Все в доме знали, что заветной мечтой Николая Андреевича Аркаса было стать главным командиром Черноморского флота и военным губернатором города Николаева, города, где он родился в очень скромных условиях и где хотел умереть, достигнув возможной высоты, на виду у всех.
Мечте этой суждено было осуществиться, конечно с подправками и оговорками, какие судьба любить вплетать, в виде терниев, в наши самые сокровенный замыслы.
Провожать отъезжающих мы все поехали "за мост".
И дядя Всеволод и Аполлон Дмитриевич, с Тосей, приехавшие для этого нарочно из Богдановки, были с нами.
Переехав мост, остановили лошадей, вышли из экипажей и началось прощание.
Тетя Соня с мамою долго стояли обнявшись и обе плакали.
Тося и я завидовали мальчикам, которые с места забрались в "кэб", откуда было так все хорошо видно кругом и откуда мы, играя, не раз отстреливались мячами от воображаемых разбойников.
Николай Андреевич торопил отъезд и почти на руках внес тетю Соню в карету.
Ямщик свистнул форейторам; восьмерик вытянулся и громоздкий экипаж двинулся.
Большое облако пыли встало между нами и отъезжавшими.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ.
Переехав из Кирьяковки в город, всю осень и зиму хворала бабушка.
Временами она бывала еще на ногах, но к весне окончательно слегла и больше уже не вставала. Говорили, что у нее "водянка"; по временам она распухала и ей делали проколы, чтобы выпустить воду.
Нас, иногда, водили к ней.
Лицом она очень исхудала и большой вытянувшийся нос и седые жидкие волосики на запрокинутой на подушках голове, только и видны были из под белой покрывавшей ее простыни.
В начале болезни она еще гладила наши головы своею слабою, исхудавшею до прозрачности, рукой, а потом, бывало, только откроет глаза, поглядит ни строго, ни ласково, точно не видит нас, и опять закроет их.
За день до ее кончины нас опять привели в ее спальню, но к постели уже не подводили. Сестра еще продвинулась вперед, чтобы поглядеть поближе на нее, я же остановился упрямо у косяка двери и дальше не двинулся.
У постели умирающей были и мама, и старая тетя Лиза с дочерьми, и дядя Всеволод, и Аполлон Дмитриевич, прискакавший из Херсона.
Надежда Павловна, которая была тут же, от времени до времени еще оправляла подушки бабушкиной постели.
Бабушка лежала навзничь; белая простыня как-то плоско опала на ней, казалось, что под простыней тела ее уже не было; какие-то звуки, как свистящие вздохи, шумно вырывались из ее открытого рта.
Были ли открыты, или закрыты ее глаза, я не разглядел. Помню только темные пятна на месте глаз.
Мне да и сестре стало жутко и mademoiselle Clotilde поспешила нас увести.
Ночью мама осталась при бабушке и не возвращалась в свою спальню.
Я трусил оставаться один рядом с пустовавшей комнатой и mademoiselle Clotilde устроила меня на диванчике в своей комнате, где спала с сестрой.
Я долго не мог уснуть и все к чему-то прислушивался: мне чудилось не то легкое шуршание шагов, не то едва слышное постукивание чьей-то руки в оконное наружное стекло за запертой плотно ставней.
При этом, по временам, я слышал протяжный вой цепного "Караима" на заднем дворе, отчетливо доносимый порывами ветра.
Утром пришла мама с опухшими глазами и сказала, что бабушка, под утро, скончалась.
Перед смертью она очень мучилась, хотя уже не приходила в сознание.
Уроки наши отменили.
Мама оделась в глубокий траур. Надежда Павловна тоже. У сестры появилось черное платьице с белыми ,,горошинками". Mademoiselle Clotilde и всегда ходила в темном, а тут надела черную юбку и белую блузу, отороченную черными ленточками. Я тоже настаивал, чтобы меня обрядили по траурному и, как у дяди Всевы, нашили черную повязку на рукаве новой курточки.
Когда нас в первый раз привели к столу умершей в пустынную залу с завешенными простынями зеркалами, первый, кого я увидел, был дядя Всеволод.
Он стоял на коленях и горячо молился, глаза его были полны слез.
После, когда он проговорился мне о том, как бабушка собственноручно секла его в детстве, я часто вспоминал его набожно молящимся и плачущим у ее похолодевшего тела. Как он должен был плакать и страдать, когда в моем возрасте терпел от нее тяжкие муки! . . . И он, как никто, оплакивал ее кончину.
Время до бабушкиных похорон тянулось для меня как-то нескончаемо долго и томительно. Я почти не видел мамы, не мог ни играть, ни бегать по саду.
Казалось, что какие-то невидимые призраки завладели домом и неуловимо шныряют среди живых людей.
Я все чего-то боялся. По ночам вой "Караима" положительно не давал мне покоя.
Как-то днем улучил я минуту, чтобы, все-таки, пройти в конюшню, и увидел Николая, присевшего на корточках около его будки. Он снимал с "Караима" ошейник, на котором висела тяжелая цепь.
Несчастный пес лежал смирно, распростертый на одном боку, с отвалившимися назад задними лапами. Жалкими, слезящимися глазами он внимательно следил за движениями рук Николая.