И все же, идя по Бауэри, поднимаясь по лестнице, открывая дверь мастерской и окидывая взглядом полупустую просторную комнату, в которой почти ничего не осталось от Билла, я более всего мечтал побыть один. Я мечтал рассмотреть висевшую на стуле рабочую одежду Билла, которую однажды видел на Вайолет. Я мечтал молча постоять в лучах света, льющегося сквозь высокие окна, то слепящего от солнца, то меркнущего, сумеречного… Я мечтал просто стоять в тишине и вдыхать запах, который совсем не изменился. Но сделать это было невозможно. Теперь в доме 89 на Бауэри появился штатный домовой с проживанием, самозваный мистик-привратник, который фыркал, подметал и проповедовал. Ну что я мог поделать? Однако каждый раз, уходя, я ожидал его благословения:
— Вознеси, Господи, душу истерзанного раба твоего, что выходит сейчас в круговерть и шум града Твоего. Огради его от адских искушений, что насылают исчадья Готэма, сей обители порока. Наставь его на путь прямой и истинный к свету небесному. Благослови его, спаси и сохрани, обрати к нему пресветлый лик Твой и ниспошли ему мир и покой.
Ни в ангелов, ни в демонов, о которых толковал мистер Боб, я не верил, но чем ближе становилась осень, тем неотвязнее Билл занимал мои мысли, и вот, не сказав никому ни слова, я стал собирать материал и делать наброски для очерка, за который хотел приняться, когда закончу своего Гойю. Идея очерка возникла спонтанно: я просто листал каталог "Путешествий О" и подумал, что имя главного героя можно понять и как существующую букву, и как отсутствующее число, потом начал вспоминать другие работы Билла, где лейтмотивом была тема возникновения или исчезновения. В результате я чуть не каждое утро сидел над его каталогами и слайдами и в конце концов понял, что пишу книгу. Содержание выстраивалось не по хронологии, а по тематике, а это оказалось нелегко, потому что первоначально какие-то работы попадали сразу под несколько категорий — например, в них прослеживалась и тема голода, и тема исчезновения. Но позднее я пришел к выводу, что голод — это своего рода частный случай исчезновения. Подобные трактовки могли бы показаться излишне формальными, но чем пристальнее я вглядывался в образы, в колорит, в структуру мазка, в неживописные элементы, такие, как скульптура или текстовые включения, тем сильнее убеждался, что в основе любого перевертыша у Билла непременно кроется идея исчезновения. Корпус оставшихся после него работ являлся, по сути дела, анатомией духа, и не потому, что всякое произведение искусства после смерти своего творца превращается в оставленный им после себя след, но и потому, что все наследие Билла прежде всего заставляло задуматься о неоднозначности лежащих на поверхности символов и шаблонных объяснений, не имеющих ничего общего с реальной действительностью. Любая попытка ухватить, понять, истолковать его цифры, буквы или живописные условности уводила зрителя не в ту сторону. Каждой своей работой Билл словно говорил, что нам только кажется, будто мы все знаем, а на самом деле ничегошеньки-то мы не знаем, и он запросто возьмет и какой-нибудь одной ослепительной метаморфозой перевернет с ног на голову всю нашу самодовольную уверенность, все наши азбучные истины, так что их как ветром сдует. Где та грань, за которой заканчивается одно и начинается другое? Эти грани надуманы, абсурдны, смехотворны. Одна и та же натурщица становится то больше, то меньше и всякий раз превращается в другого человека. Кукла Барби лежит на спине, ее рот заклеен полоской бумаги с диагнозом-анахронизмом. Два мальчугана перетекают один в другого. Цифры в колонках биржевых ведомостей, цифры на долларовых купюрах и те же цифры, выжженные на руках узников.
Никогда прежде я не воспринимал творчество Билла с такой отчетливостью и вместе с тем с такой растерянностью, задыхаясь от неуверенности и от какой-то удушливой близости. Иногда моя книга начинала вести себя со мной как жестокая любовница, у которой пароксизмы страсти сменяются непостижимыми приступами охлаждения, и она то призывно стонет, то наотмашь бьет по лицу, это и пытка, и наслаждение одновременно, и ты теряешь голову. Сидя за письменным столом, я боролся с невидимкой, который когда-то был моим другом, который изображал себя то женщиной, то похотливой толстухой В, крестной мамой О. Эта борьба, как ни странно, позволила мне неожиданно четко увидеть себя самого, и весь излет лета я переживал состояние какого-то оживленно-наполненного одиночества.