— Знаешь, пап, я все время думаю, как много людей на свете. Я на стадионе тоже об этом думал, во время перерывов между иннингами. И вдруг представил себе, как все эти люди одновременно думают о чем-то, представляешь? Миллиарды разных мыслей.
— Да, — кивнул я. — Они текут, а мы их не слышим.
— Точно. И еще я подумал, как разные люди по-разному видят то, что все они сейчас видят.
— Ты хочешь сказать, что каждый человек видит мир по — своему? — неуверенно спросил я.
— Да нет, пап, не в этом смысле, а глазами. Понимаешь, глазами видят. К примеру, сегодня на матче мы сидели на наших местах и игру видели немножко не так, как те дяденьки, которые рядом с нами сидели, ну, помнишь, с пивом? Игра-то была та же самая, но я заметил что-то, а они не заметили. И я вдруг подумал: а если бы я вон там сидел, я бы что, совсем все по-другому увидел? Это же не только про игру. Вот, например, я видел их, а они — меня. Но я-то сам себя не видел, и они себя тоже не видели, понимаешь?
— Понимаю, — отозвался я. — Я об этом тоже много думал. То место, где я нахожусь, всегда от меня закрыто. Это закон. Так устроено не только мое зрение, но и зрение других людей тоже. Когда мы на что-то смотрим, нас самих на этой картинке нет. Получается своего рода дырка.
— Ну вот, а когда я еще вспомнил, что все эти люди в этот момент думают какие-то свои мысли, — представляешь, миллион миллионов разных мыслей, и они их все время думают, думают, — у меня даже голова закружилась.
Мэт ненадолго умолк, потом заговорил снова:
— А по дороге домой, в машине, когда все молчали, я думал про то, что мысли все время меняются. Мысли, которые были в головах у людей, когда шла игра, превратились в какие-то новые, когда мы ехали в машине. То было тогда, а это — сейчас, и когда то "сейчас" проходит, наступает новое "сейчас". Вот сейчас, я говорю "вот сейчас", но оно проходит. Я еще до конца не договорил, а оно уже прошло.
— Как тебе объяснить, — замялся я. — Мне кажется, того "сейчас", про которое ты говоришь, на самом деле не существует. Это наше ощущение, которое невозможно засечь. А настоящее всегда съедает прошлое.
Я вздохнул и потрепал сына по волосам и продолжал:
— Наверное, именно поэтому меня всегда так манила живопись. Любое полотно пишется на будущее, но после того, как картина завершена, она остается жить в настоящем. Ты понимаешь, что я имею в виду?
— Да, — ответил Мэт. — Я понимаю. Мне нравится, когда что-то длится долго-долго.
Он вдруг посмотрел на меня и сглотнул.
— Знаешь, пап, я твердо решил. Я хочу стать художником. Раньше, когда я был маленьким, я хотел играть в высшей лиге, может, в Национальной, может, Американской. А теперь нет. Бейсбол я, конечно, никогда не брошу, но я не хочу быть профессиональным бейсболистом. У меня будет мастерская где-нибудь в нашем районе, а жить я буду рядом, чтобы, когда мне захочется вас с мамой повидать, я мог взять и прийти.
Он прикрыл глаза.
— Иногда мне кажется, что я обязательно напишу много замечательных больших картин, а иногда — что много таких, очень красивых маленьких. Я сам еще не знаю.
— Узнаешь. У тебя впереди много времени, — сказал я. Мэт перевернулся на живот и натянул на себя одеяло.
Я наклонился и поцеловал его в лоб.
Выйдя из его комнаты, я прислонился к стене в коридоре и несколько минут стоял так, запрокинув голову. Я испытывал гордость за своего сына. Это чувство распирало меня, как воздух распирает легкие, но потом я вдруг подумал, что, наверное, мной движет некое отраженное тщеславие. Мысли сына перекликались с моими собственными, и в ту ночь, слушая его, я слышал себя. Но все же, стоя в коридоре, я понимал, что мой сын обладает одним потрясающим качеством, которого у меня нет. В нем, одиннадцатилетнем, была отвага и убежденность, мне неведомые. Когда я пересказал наш разговор Эрике, она произнесла:
— Господи, как же нам повезло. Ты не представляешь, как нам с ним повезло. Он у нас лучше всех на свете.
Сделав это громкое заявление, моя жена повернулась на бок и уснула.
Двадцать седьмого июня мы вшестером втиснулись во взятый напрокат микроавтобус и отправились в Пенсильванию. В лагере мы с Биллом оттащили два тяжеленных рюкзака в домик, где кроме Мэтью с Марком должны были жить еще семь мальчиков, и познакомились с вожатыми. Одного звали Джим, другого Джейсон. Эта парочка напомнила мне Лорела и Харди[9]
в молодежном исполнении — один тощий, другой толстый, и у каждого улыбка до ушей. Мы мельком увидели директора лагеря, огромного волосатого дядьку с хриплым голосом и манерой пожимать руку так, словно он качал воду из колонки. Потом мы походили по территории, полюбовались на озеро, столовую, теннисные корты и театр, все оттягивая процедуру прощания. Мэт повис у меня на шее. Давненько я не получал таких выражений сыновней любви средь бела дня, все больше перед сном, но на этот раз сын решил сделать исключение. Он прильнул ко мне, и я чувствовал сквозь футболку его ребра. Я посмотрел ему в глаза.— Я тебя люблю, папочка, — прошептал он.
— Я тоже, — ответил я. — Я очень тебя люблю.