Что меня угнетало даже больше, чем рана, — Дженни ни разу в больницу не приехала. Я ждал. Когда дверь открывалась, думал: сейчас войдет она…
Домой меня отпустили в конце октября, и Хэмлин пришел в тот же вечер. Отец мне успел рассказать обо всем, что творилось в деревне, — кроме бедняги Манса и меня, еще двое… И полиция подозревает Хэмлина, хотя улик никаких. Все в разное время увивались вокруг Дженни — ну и что?
Хэмлин явился вскоре после ужина, отец не хотел его впускать, а мать собралась вызвать полицию. Я лежал в своей комнате, к вечеру мне становилось хуже, Дженни так и не пришла, а ведь знала, что я уже дома. Я понимал, что это для меня означало, и боль в душе была больше, чем физическая. Когда я услышал голос Хэмлина, то крикнул отцу… Крикнул, ха… Пробормотал что-то. Мать все-таки услышала, вошла ко мне, я и сказал, что хочу его видеть. Нам, мол, есть о чем поговорить. Впустили.
Хэмлин сел на стул у кровати, и произошел у нас такой разговор, передаю его дословно, потому что память у меня с того вечера, как говорят, фотографическая.
«Как вы себя чувствуете? — это он спрашивает. — Я уверен, все будет в порядке».
Каково? Что я должен был ответить?
«Вашими молитвами, — говорю. И в лоб: — Эксперимент ваш удался?»
Хэмлин на меня посмотрел, до того он глядел в пол, будто глаза боялся поднять, и взгляд у него был такой… не скажу «затравленный», но угасший, пустой, как бывает, когда человек решил, что все кончено.
«Да, — сказал он. — К сожалению».
«К сожалению?» — спросил я иронически, то есть, я хотел, чтобы было иронически, но как получилось — не знаю.
«Да, — повторил он. — Потому что это невозможно контролировать. Я думал, что… Послушайте. Я вам расскажу, это важно, вы можете хоть завтра донести в полицию, и там я все повторю, не беспокойтесь».
«Почему бы вам самому не пойти к Диккенсу?» — спрашиваю.
«Это было бы глупо. Он не поверит. Никто не поверит. Слишком рано. И слишком поздно».
«Рано или поздно? — я начал сердиться, и рана разболелась, я, должно быть, побледнел, потому что Хэмлин вскочил на ноги и, наверно, хотел позвать мать или отца, но я подал знак, садитесь, мол, и продолжайте, со мной все в порядке, могу слушать.
«Хорошо, — сказал он. — Эксперимент, да. Понимаете, Мэт, в чем дело. Доказать что-то в физике невозможно. На самом деле мы не доказываем, а убеждаем коллег в своей правоте, потому что физика не математика, тут нет аксиом Евклида или „дважды два четыре“. Решающий эксперимент в физике или решающее наблюдение в астрономии — это не доказательства на самом деле, а способ убеждения оппонента. Если убедил, значит, теория правильна. Понимаете?»
«Ну… — говорю. — В юриспруденции тоже так. Обвинение убеждает присяжных в том, что улик достаточно, а защита — что улик мало или они не относятся к делу. И все это называется доказательствами. А нужно убедить, да…»
«Значит, вы меня поймете. Я знаю, что во всем мироздании нет больше никаких разумных существ, кроме человека. И не будет. И быть не может, потому что наша Вселенная — это элементарная частица материи, если смотреть снаружи. И возникла из элементарной частицы, как пишет месье Леметр. Частицы же бывают двух сортов. Не буду вас утомлять, да вы не поймете, не хочу вас обидеть, просто вы не физик, меня и коллеги не поняли, так что… В общем, Вселенная наша, как частица Ферми, — ничто в ней не повторяется дважды. Понимаете?»
Я собрался с мыслями, хотя это было трудно в моем положении, и сказал:
«Нет. Как это — не повторяется? Вон за окном лес — не одно дерево, а сотни. Вон звезды — вы-то знаете, сколько их на небе, верно?»
«Я не о том, — говорит он с досадой. — Деревьев много, да. Людей тоже. Но разум — один на всю Вселенную. Другого нет. И все звезды светят потому, что водород превращается в гелий, как недавно сэр Эддингтон доказал. Все это объекты одного типа. Других нет. Миллионы деревьев, миллиарды насекомых, триллионы бактерий — одна суть жизни. Белок. Другой жизни нет во всей Вселенной».
«Пусть, — говорю я. — Какая разница?»
И демонстративно дотрагиваюсь до повязки на груди. Он понял, конечно.