— Мамочка, моя мамочка, — говорила Тася, — какое счастье, боже мой, какое счастье…
Чижов смотрел на дым, который несло по реке вверх, и вдруг ему показалось, что если сейчас дым разорвет, то оттуда хоть на минуту появится «Зверь», хлопающий брезентовыми обвесами, с высокой трубой, рындой на полубаке и с милыми, дорогими друзьями на мостике. Подул ветер, дым стало разрывать, понимая, что он сходит с ума, Чижов все смотрел в этот дым, смотрел, как дым уходит.
— Тося! — вдруг закричала Тася, рванулась к нему по баркасу и схватила его. — Там ничего нет, миленький, там нет ничего, не смотри, — и закрыла ему глаза ладонью.
Когда она опустила руку, он увидел промысловый тральщик, на котором галдели бабы из рыбколхоза, плюющуюся остатками дыма бочку на воде и лидер «Баку», гордо расцвечивающийся флагами.
Мой боевой расчет
Этой мартовской ночью, в четыре часа, артиллерия главного калибра начала обстрел немецкого города Коблин; в Москву прилетела очередная английская военная миссия; желтые быстроходные японские крейсера вышли на перехват американского конвоя, идущего к острову Иводзима… Много еще разного и чудного творилось в эту ночь на земле.
Например, в эшелоне номер 402, двенадцатые сутки ползущем от станции Брест, старшина ВВС ВМФ сел на мешочек с иголками и заорал так, что разбудил весь вагон. Этот аккуратный мешочек из тройного брезента был привязан к рюкзаку маленького рыжего ефрейтора, демобилизованного после тяжелого ранения и возвращающегося к себе в город Боготол. Рыжий ефрейтор по профессии был закройщик и старался не для себя — вез мешочек от самых границ фашистского логова в свое ателье.
— Начнется индивидуальный пошив, — отвечал он на брань и крики старшины-летуна, — и люди еще вспомнят меня хорошим словом, не таким, как вы. И простите меня, надо иметь соображение, а не плюхаться просто так на чужой мешок. Мало ли что в нем вообще может быть…
— А чего в нем может быть, — ревел старшина, — чего нормальные люди возят?! У меня, может, иголки в мышцы проникли…
Иголки наружные, которые на плотном, обтянутом клешами заду выделялись ушками, добровольцы вынули. Клеши же летун снимать отказался: вагон не только мужской.
Разбудили даму — старшину медицинской службы, завесили отделение одеялами, принесли две свечки, трофейный фонарик, кто что дал.
Летун из-за одеял обвинял рыжего ефрейтора:
— Он вредитель! — кричал. — Я воздушный стрелок, для меня посадка в бою со стервятниками — наиважнейшее дело.
— Десять тысяч иголок, — рыжий ефрейтор все воспринимал всерьез. — Каждого прошу пересчитать. Каждый может убедиться, какой я человек… Мне для себя ничего не нужно, но люди обносились, а не за горами всенародный праздник…
Прибежал еще один летун с остреньким носиком.
— Предлагаю компромисс, — говорит. — Те иголки, которыми вы ранили нашего старшину, считать за брак и обменять на ближайшей станции на кое-что в знак дальнейшего братства всех родов войск. Со своей стороны ставим тушенку. К тому же у нас музыка.
Летун из-за занавески слабым голосом подтвердил, что в таком случае тоже отказывается от обвинения, хотя ранение и серьезное.
— Сейчас, — говорит, — вам старшина медицинской службы подтвердит… Игла могла пойти по кровеносным потокам — и тогда смерть.
— Товарищи военнослужащие, — вдруг говорит из-за занавески старшина медицинской службы, — ну-ка прекратите галдеть. Смотрите, что за окном делается…
Посмотрели и обмерли.
Лампочки попадались и раньше по пути, да не столько, не так мирно горели. Да что лампочки. Главное — вокзал, не тронутый ни бомбами, ни снарядами, целый-целехонький. В высоких зеркальных его окнах медленно проплывал их эшелон, их вагон с выбитым дверным стеклом, их дымок над крышей, их темные в изморози окна — одно яркое, где горели две свечи и фонарик, — и им показалось, что даже собственные лица они успевали увидеть.
— Как сон гляжу, — сказал голос старшины медицинской службы. — Впереди нас ждет счастье, товарищи, пусть не сразу и не вдруг.
— Совсем не бомбил, — подтвердил летун. — Разве ж у него на Россию горючки хватит?!
— Ха, трамвай! — крикнул кто-то.
И они увидели трамвай. Он шел будто по параллельным рельсам, и за его освещенными замороженными окнами угадывались силуэты людей.
Поезд тормозил. Обгоняя его, трамвай исчез в темноте под мостом.
Если смотреть с пустого перрона на медленно тормозящий вагон, если приблизиться к его схваченным морозом окнам, то будто в обрамлении фантастической листвы возникнут бледные лица, смотрящие прямо на нас из глубины вагона, прямо нам в глаза, из темных купе и из яркого, со свечками. Близко сдвинуты плечи, как на групповых фотографиях. За дверью с выбитым стеклом в сосульках, будто в раме, тоже человек в шинели и с вещмешком.
Он вздохнул, лицо закрылось голубоватым паром дыхания, и возник титр — название картины: «Мой боевой расчет».