«Во-первых, самые способы передвижения должны были волновать воображение людей Ренессанса, этой эпохи открытий, эпохи путешествий, расширения торговых связей, страстного искания новых путей сообщения между государствами и материками. Передвижение по морю, лодка, судно, корабль и управление ими, преодоление путевых опасностей, морской бури или же фантастическое движение по воздуху... были обычными элементами таких сочинений. Правда, Рабле не касается путешествий по воздуху, но зато какое он дает превосходное реалистическое описание управления судном во время морской бури, со всеми специфическими мореходными терминами и богатейшим матросским словарем его эпохи!
Новые материки, невиданные земли, их чудесные растения и диковинные звери возбуждали к себе острый интерес этой эпохи, любопытной и жадной к приобретению, накоплению, использованию всяческих природных богатств. В поэтическом преломлении эти природные богатства и диковины чужеземных стран принимали исполинские или волшебные формы, вроде чудовищного кита, с которым сражается Пантагрюэль»[104]
.«Как и все авторы фантастических путешествий, Рабле дает волю своей фантазии в изобретении чудесных, невиданных вещей. Он отдает дань китам, ветроглотателям и великанам, дремучим лесам и древним героям, но он не может долго оставаться в сфере химер. Для него — великого наблюдателя и знатока зоологических и ботанических явлений — это широчайшее поле, где можно развернуть великолепные картины неисчислимых богатств и разнообразия природы в таком виде, как она открылась перед восхищенными взорами людей Ренессанса»[105]
.На место небылиц, которым верили, пришла поэтически осмысленная действительность. Внешне образы Рабле были куда неправдоподобнее выдумок Мандевила. Они и не претендовали, в отличие от мандевиловых чудищ, на абсолютное доверие читателя. Но они отвечали широко и поэтично осмысленной правде. Здесь снова произошел процесс эстетизации выдумки и приобщения ее к правде фантастики, о котором уже говорилось в первой главе. Только эстетизации на этот раз подверглись не инферналии, а вымышленные обитатели земной поверхности. Вместо эстетизированного черта на подмостках балагана гигантов выступало эстетизированное чудо-юдо.
Самая идея путешествия означала для Рабле нечто большее, чем для его предшественников. Для тех, кто дал Рабле материал, Земля рисовалась своеобразной кунсткамерой, а расстояния, отделяющие одну местность, где завелись чудеса, от другой, — не более чем неудобством. Куда лучше и удобнее для обозрения было бы, если б местности эти находились одна подле другой и как можно ближе от зрителя. Симультанная декорация средневековой мистерии, где небо, ад, царские чертоги, Иерусалим и все остальное располагалось рядом, на одном помосте, не только представляла собой наиболее удобный способ обозначить место происходящих событий, но и выражала определенный склад мышления.
Для Рабле есть поэзия в самой необъятности земного пространства. Как ни велики были земные расстояния для тогдашних средств транспорта, они все равно кажутся ему слишком малыми, он предвидит время, когда человек начнет преодолевать их без труда и возмечтает о звездах.
В книге Рабле возникает идея направленного движения. Она еще очень неопределенна, заметна не всюду, кажется частностью, но тем не менее невероятно важна. Особенно когда она проявляется как идея движения во времени.
Мир, каким его ухватило народное сознание, не был миром застывшим. Покос и новое вызревание семени, рождение и смерть, родители, повторяющиеся в детях, — все это противоречило мысли о застое и спячке, которую, казалось, должна была внушить поразительно устойчивая, лишенная каких-либо наглядных, доступных сознанию современников перемен, организация общества. Однако «сознание народов Европы, в период раннего средневековья переходивших от варварства к цивилизации, не воспринимало жизнь как процесс, протекающий лишь из прошлого через настоящее в будущее, — пишет профессор А. Гуревич. — Подобно регулярному повторению природных и сельскохозяйственных циклов, жизнь людей также осознавалась в категориях вечного возвращения. В потомках возрождаются предки; человеческие поступки приобретают значимость постольку, поскольку повторяют поступки, совершенные некогда божеством, культурным героем, первыми людьми. Посредством имитации этих “первоначальных” деяний и уподобления человека некоему архетипу его жизнь и поведение обретают новый, более высокий смысл. Текущее время человеческой жизни не воспринимается как самостоятельное и самоценное, оно проецируется в мифологическое время и празднество, исполнение мифа, ритуалы восстанавливают прямое отношение с этим “первоначальным” временем, которое вместе с тем одно только и воспринимается в качестве подлинного времени. При подобном переживании времени прошлое не отделяется от настоящего»[106]
.Мир, увиденный народным сознанием, не был миром движущимся. Это был мир подвижный, не более того. Он двигался, но все время повторял сам себя. Он странным образом двигался и стоял на месте.