Но наряду с ними появляется третья категория – светские писатели. Они, в массе своей, принимают религиозную и политическую идеологию эпохи, не считают себя обязанными ни доказывать ее истинность, ни хранить ее. Они об этом явно не пишут, но скрыто принимают ее. Это для них то, что мы назвали бы контекстом или предположениями, одинаковые для читателей и автора и обязательные для понимания писателя читающими и читающих писателем. Обычно писатели относятся к буржуазии или получают пенсии у дворянства. Они только потребляют, не производя, и дворянство тоже ничего не производит и живет за счет других. Получается, что писатели паразитируют на паразитическом классе. Они уже не живут в коллегиях, но в этом замкнутом обществе образуют тайное объединение. А королевская власть для того, чтобы постоянно напоминать им о их коллегиальном происхождении и о прежних клириках, отличает некоторых из них и составляет некоторую символическую коллегию: Академию. Их содержит король, читают избранные, единственной заботой их становится соответствовать ожиданиям этого узкого круга. У писателей почти столь же чиста совесть, как у клириков XII века. В эту эпоху еще нельзя говорить о потенциальной публике, отличной от публики реальной.
Лабрюйер начал говорить о крестьянах, но он пишет не для них. Когда он отмечает факт их бедственного положения, то это не довод против идеологии, с которой он совершенно согласен, а в поддержку этой идеологии: это позор для просвещенных монархов, для милосердных христиан. Так он общается с массами через их голову. Эта книга, конечно, не способствовала росту их самосознания.
Однородность читающей публики лишает душу писателя всех противоречий. Писатели не мечутся между реальными, но презираемыми читателями и читателями потенциальными, желанными, но отсутствующими. Они не мучаются вопросом о своей роли в мире. Писатель задумывается о своей миссии только в такие эпохи, когда эта миссия туманна, и он вынужден придумать ее или переделать заново. А это происходит тогда, когда за кругом избранных читателей он видит аморфную массу читателей потенциальных и может позволить себе выбирать, нужно ли их завоевывать или нет. Когда он сам выбирает – в случае, если ему удастся дотянуться до них – какие отношения с ними строить.
Писатели XVII века имеют конкретную функцию, потому что адресуются к просвещенной, очень ограниченной и активной публике, которая держит их под постоянным контролем. Их не знает народ, их ремесло лишь в том, чтобы показывать содержащей их элите ее образ.
Но можно привести много способов показывать изображение. Протестом может стать даже портрет, когда он сделан извне и бесстрастно, художником, который не видит общности между собой и своей моделью. Но для того, чтобы писатель решил создать портрет-протест настоящего читателя, ему надо понять, что между ним и публикой есть противоречие. Это значит: подойти к читателям со стороны и удивленно рассматривать их или чувствовать на себе изумленный взгляд чужого сознания (этнического меньшинства, угнетенных классов и т. д.), довлеющий над маленьким сообществом, в которое он входит.
Но в XVII веке еще не было потенциальных читателей. Художник некритически воспринимал идеологию элиты, он оказался сообщником читающей публики. Ничей посторонний взгляд не мешал его играм. Не было проклятий ни прозаикам, ни поэтам. У них не было нужды в каждом произведении доказывать смысл и ценность литературы. Тогда эти смысл и ценность были подкреплены традицией. Они полностью поглощались иерархическим обществом. Писателю были не знакомы ни гордость, ни тревоги, которые несут с собой оригинальностью творчества. Короче, они были классичны.
Классицизм расцветает в стабильном обществе, когда оно все пронизано мифом о своей неизменности. Это происходит, когда оно путает настоящее время с вечностью, историчность с традицией. Когда классовое разделение таково, что потенциальная публика остается в рамках публики реальной, и каждый читатель может стать квалифицированным критиком и цензором. Когда власть религии и политической идеологии так сильна, а запреты столь суровы, что нет даже попыток открыть новые земли в области мысли. Необходимо только оформить общие места соответственно принятым элитой, чтобы чтение (которое, как мы уже знаем, есть конкретная связь между писателем и читателем) оказалось только ритуалом узнавания, напоминающим придворный поклон. Оно должно стать процедурой подтверждения того факта, что писатель и читатель принадлежат к одному кругу и судят обо всем одинаково.
Любое духовное творчество тогда становится и актом учтивости, а хороший стиль – это Высшая вежливость автора по отношению к читателю. Читатель же, в свою очередь, непрестанно ищет в самых разных книгах все те же мысли. Это его собственные мысли, другие ему просто не нужны. Он только хочет, чтобы ему их представили в великолепной форме.