Стоило нам очутиться лицом к лицу с публикой, как жизнь вынудила нас порвать связи с предшественниками. Они исповедовали литературный идеализм, а мы воссоздавали происходящее через призму субъективности. Мы считали, что теория относительности в истории приводит все субъективности к единому знаменателю, возвращает происходящему всю его значимость и через абсолютный субъективизм снова утверждает догматический реализм. Они желали хоть как-то оправдать решение повествовать, противоречащее здравому смыслу. Явно или исподволь они неустанно напоминали в своих книгах о существовании автора. Ну а мы, наоборот, хотели, чтобы творения наши сами парили в воздухе, чтобы слова не указывали обратную дорогу к тому, кто их написал. Заброшенные, неприметные, они должны были, словно на санках, скатить читателя в сердцевину иной вселенной, скатить одного, без попутчиков и свидетелей. Мы хотели, чтобы наши произведения жили подобно вещам, растениям, событиям, не как продукт человеческой деятельности; мы хотели устранить Провидение из своих книг, как ранее выставили вон из нашего мира. Мы оценивали красоту не по форме или содержанию, а по напряженной полноте бытия.
Мы рассмотрели, как "ретроспективная" литература ставит авторов в положение над обществом. Все, кто вел повествование с точки зрения уже свершившейся истории, стремились отказаться от своей корпоративности, историчности и не учитывать необратимость времени. Этот прыжок в вечность – результат отмеченного мною разрыва между писателем и читателями. С другой стороны, наша решимость вернуть абсолют в историю происходила на фоне усилия наладить примирение между автором и читателем, что уже пытались сделать радикалы и присоединившиеся.
Для писателя, убежденного, что он открывает окно в вечность, нет равных. Он озарен светом, который не отражается на низменной толпе, кишащей под ним. Но этот свет уверяет его, что нельзя уйти от своего класса только через добрые чувства. Нигде не найти привилегированного сознания, и изящная словесность – не литература для благородного сословия. Он начинает понимать это. Если он пришел к выводу, что понял, что проще всего остаться в дураках в свою эпоху – это отвернуться от нее или вообразить, что ты возвысился над нею. Преодолеть ее можно, не убегая от нее, а добровольно согласившись взять на себя бремя ее изменения. Постараться способствовать продвижению в самое близкое будущее. Вот тогда писатель начинает работать для всех и вместе со всеми. Проблема, над решением которой он бьется собственными средствами, – это проблема всех. Этого достигли, те из нас, кто печатался в подпольных листках. Их статьи были адресованы всему обществу. Мы же оказались к этому не готовы, и не достаточно способны. В литературе Сопротивления можно увидеть мало значительных произведений. Но этот опыт дал нам возможность ощутить, какой могла бы быть литература конкретного мира.
В своих анонимных статьях мы отражали дух чистого отрицания. В условиях открытого угнетения и его мифов, духовность была сродни отказу. В основном, нужно было критиковать политику, обличать полумеры, предупреждать о каком-то человеке или о пропаганде. Когда мы восхищались кем-то, высланным из страны или расстрелянным, то только для того, чтобы собраться с духом и сказать "нет".
Против туманных и обобщенных понятий, о которых твердили с утра до вечера, таких, как Европа, раса, еврей, крестовый поход против большевизма, нам нужно было воскресить в себе забытый дух анализа. Только ему было под силу разбить их вдребезги.
Мы видим, что наша деятельность оказалась только бледной тенью блестящей деятельности писателей XVIII века. Но, в отличие от Дидро и Вольте-Ра, у нас была только одна возможность общения с угнетателями – через литературный вымысел, даже для того, чтобы пристыдить их. Мы никогда не имели с ними никаких отношений. У нас не было никаких иллюзий. Эти авторы передали нам умение, занимаясь своим ремеслом, избежать положения угнетенных. Даже из бездны угнетения мы высказывали свой гнев и надежды порабощенного общества, частью которого мы являлись. При удачном стечении обстоятельств и при большем таланте, сплоченности и горячности мы смогли бы создать внутренний монолог оккупированной Франции.
Но даже если бы нам это удалось, в этом не было бы никакой нашей заслуги. Национальный фронт организовал своих членов по профессиям. Все, кто работал на Сопротивление, знали, что врачи, инженеры, железнодорожники в своей области вкладывали в дело Сопротивления более значительный труд.
В любом случае, эта позиция далась нам легко из-за существующей великой традиции литературного отрицания. Но она рисковала после Освобождения обернуться отрицанием как системой и окончательно разделить писателей и читателей. Нас восхищали любые формы разрушения – дезертирство, неповиновение, крушения, поджог созревших хлебов, покушения. Все это были методы ведения войны.