Местность была сельская, судя по погоде, начало зимы. Трава, твердая как солома от замерзшей грязи, торчала жесткими пучками, о которые мы то и дело спотыкались, серый пейзаж вокруг был соткан из тумана со стежками корявых деревьев.
Посреди всего этого заключенные в полосатых пижамах выглядели островком сорной травы, а окружавшие их серые солдаты смахивали на грибы. Нетронутый уголок для нас одних.
Солдаты отвели нас в санитарный барак, где заставили сесть спиной к парню в белом халате, который обрил нас наголо — из-за вшей, сказал он, их в здешних тюфяках тьма-тьмущая.
Вкупе со слезами и со всем холодом, осевшим на щечках, лысая голова придавала Миникайф жалкий вид — такая маленькая, и ясно, что не заживется на свете. Рак сожрет или холера, не суть. Но когда я смотрел на нее, измордованную, моя нежность только росла. Словно, будь она слишком красива или счастлива, это стало бы препятствием.
И правда, всю жизнь мое сердце билось как чувствительный механизм, а не как бравый воин, и с первого удара оно при виде замерзшего цветка или окоченевшей птички сжималось вернее, чем при виде их же, но живых и невредимых. Это в каком-то смысле объясняло то, что случилось дальше.
Я подобрал светлую прядь, на память, и спрятал ее в карман. Несколько мертвых волосков, которые будут напоминать мне о любимой.
Начальник с лицом маньяка прикатил следом за нами в шикарной машине, уж не знаю, как она выдержала скачки по ухабам проселочной дороги. Мы ждали его, выстроившись в ряд, в холодильной камере зимних сумерек и молили бога, оберегающего везунчиков, чтобы не пошел дождь.
Он вышел из машины, кутаясь в теплую шубу из выдры, и велел солдатам отвести нас к длинным строениям из темного дерева.
Снег скруглил углы. Вот уже несколько дней мелкие хлопья летели на нас с неба и бесшумно устилали белым ковром землю между бараками.
Комендант лагеря, уж не знаю как, обнаружил, что недра этой местности богаты отличным гранитом, и решил замостить весь двор и проселочную дорогу заодно.
Под ледяными хлопьями, которыми осыпало нас свинцовое зимнее небо, мы ковыряли мерзлую землю и извлекали камни. А потом старались, как могли, сделать из них брусчатку — придавали более-менее кубическую форму, орудуя киркой, отбойным молотком и наконец ножовкой.
Мать Миникайф выбыла первой. Отец рвал и метал, но поделать ничего не смог. Она слишком мерзла, слишком ослабла, и вдобавок маленький поляк однажды попросил ее подержать камень и так неудачно ударил киркой, что отхватил ей два пальца на правой руке.
Два дня спустя старуха Жаво отправилась к коменданту. Ее широкое белесое лицо было похоже теперь на свежую картофелину, а трехпалая рука на перевязи выглядела оскорблением всему и вся на ее пути. Она сказала свое секретное слово и вернулась проститься с дочерью.
После этого нас, кто еще держался, осталось только шестеро. Я не считаю Миникайф, которая с каждым днем все больше походила на окружавший нас снег, и белизной, и невесомостью.
Но эта милая снежинка, которую я любил все сильней, продолжала мучить словарь в поисках забытого слова. Время от времени охранники уводили ее куда-то на часок, можно было только догадываться, зачем; возвращалась она еще бестелеснее прежнего и снова принималась бормотать.
Я слушал ее и все чаще замечал в перечне незнакомые мне слова. «Джаримол, Термолит, Брамосифер, Дуг…»
Расчищая заметенную снегом дорогу, я надеялся только на зиму: быть может, ее рассудок сохранится в холоде и безумие отступит.
Когда нас привезли в лагерь, я заметил по ту сторону колючей проволоки озерцо. В нем плескалась стайка уток, которых туманы над голой пустошью и мертвые деревья, похоже, ничуть не смущали. Звуковым фоном наших первых дней было кряканье утиной флотилии. Хоть что-то отрадное, даже погода казалась не столь скверной, так хорошо себя чувствовали пернатые соседи.
А потом один придурок из гестаповцев взял да и швырнул осколочную гранату в самую середину их лужи. Утки даже не улетели, когда он замахивался. Слишком невинные создания для низости человеческой, они смотрели в туманную даль, воображая себя викингами, покорителями Арктики. Взрыв разметал перья и тину, кряканье смолкло, улетела их мечта, как улетели бы они сами весной, если б дожили. И с тех пор только тишина вторила царившему над ней холоду.
Дело наше продвигалась еле-еле. И то сказать, много ли мы могли наработать при таком скверном питании и температуре ниже нуля, которую нам все труднее было переносить.
Почти все не на шутку разболелись. Высокий блондин еле волочил ноги и стал похож на загнанную лошадь, которая вот-вот падет.
Отец Миникайф отлынивал, только делал вид, что работает, иной раз ковырялся по нескольку часов с одним камнем. Мадам Ямамото тоже сильно сдала. Даже маленький поляк, самый молодой из нас, выглядел лет на сто. А Миникайф по-прежнему бубнила нараспев: «Гармода, Дритограл, Монторелик, Базатер…»