Читаем Что-то случилось полностью

Почему же мы запрещали, угрожали и допрашивали? (Почему чувствовали себя такими оскорбленными?) Почему не усмехались самодовольно и не нахваливали его прямо в глаза (как похвалялись им перед нашими друзьями) за то, что он отдавал эти деньги, а только осуждали его, и поучали, и вытягивали из него неохотные признания и подневольные «я больше не буду»? (Окажись я в его шкуре, я бы теперь, наверно, себя – взрослого – возненавидел. Почему я никак не оставлю его в покое? Почему даже теперь никак не выкину все это из головы?)

И вот что самое гнусное: стоило ему в следующий раз попросить пенни, или пять центов, или десять, и мы сразу Давали (он ведь так и говорил, что дадим, и никогда не ошибался, ошибались всегда мы, грозясь не дать), давали и доллар или полтора на кино, хотя обычно не могли не присовокупить к деньгам проповедь. («Кто деньгам не знает цены, тому не миновать нужды». Он безошибочно предугадывал эти поучения, так что нам даже становилось не по себе, и нередко повторял их вместе с нами, особенно при сестре – она ведь тоже могла к нему присоединиться. Только осознав, как часто моя дочь и мой мальчик способны предвидеть и дословно продекламировать мои словеса, я начинаю понимать, что совсем заштамповался. Неужто и вправду, сам того не заметив, я стал для них отъявленным занудой, чей каждый шаг и каждую фразу можно предсказать заранее? Когда они так ловко меня передразнивают, меня втайне обжигает обида, и не очень-то легко я им прощаю. Скорее не прощаю, а забываю. Не люблю, когда они меня высмеивают.) И мы ведь знали, что дадим денег, как только он в следующий раз попросит, знали уже тогда, когда заявляли, что не дадим. Чего ж тогда мы сбиваем его с толку и мучим (допрашиваем, пытаем) и заставляем стоять и терпеть? Ради чего доводим его (и пожалуй, не без умысла) до того, что он начинает чувствовать себя каким-то странным, непохожим на других, чуть ли не уродом?

(И это все из-за грошей, из-за пяти или десяти центов.)

Дабы преподать ему урок, говорим мы себе.

(А что за урок?)

(Мы так никогда этого и не узнали. Даже не пытались узнать.)

– Усвоил урок? – продолжаю я его наставлять, когда он в следующий раз приходит за деньгами.

– Да.

– Что же ты усвоил? – требую я повторить.

– Не годится отдавать деньги чужим.

– А эти отдашь?

– Нет.

– Обещаешь?

– Пап, я хочу жевательную резинку.

– Обещаешь?

– Обещаю.

– Что ты обещаешь?

– Никому не отдам монетку.

– А что с ней сделаешь?

– Потрачу.

– На что?

– На жвачку.

– На кого?

– На себя. Я хочу жвачку, пап. Как же ты не понимаешь? Просто хочу резинку.

– Если я тебе дам больше одного пенни, что ты сделаешь?

– Куплю больше жвачки.

– А если не дам ни одного, тогда что сделаешь?

– Не куплю резинки.

– Но ведь вчера у тебя были деньги, так? Если б ты их не роздал, тебе сегодня не пришлось бы у меня просить, так?

– А если б я их вчера потратил? Все равно пришлось бы у тебя просить, так?

– Наверно, пришлось бы. Но ты теперь понимаешь, почему не следует раздавать деньги?

– Да.

– Понимаешь?

– Да.

– Почему? Почему не годится, чтоб ты раздавал деньги?

– Потому что… – начинает он, и вдруг в глазах его вспыхивает огонек, он не может устоять перед искушением созорничать. – Потому что, – повторяет он, шаловливо, задорно смеясь, и наконец кидается очертя голову: – Потому что вы с мамой рассердитесь.


Ну до чего славный малыш.

Я так доволен. И поневоле смеюсь вместе с ним: пускай знает, что расхрабрился не зря, что за это ему от меня не достанется.

У нас с ним часто происходят живые, достойные самого Сократа диалоги обо всем на свете (мы без запинки перебрасываемся вопросами и ответами), и обоим занятно и весело. (С дочерью же я почему-то начинаю спорить и вздорить, и, увы, разговоры наши обычно переходят во взаимные нападки и протесты, даже когда поначалу ей просто хочется бесстрастно и беспристрастно потолковать о смысле жизни, о своих или моих знакомых. О наших с женой друзьях-приятелях она судит и рядит вовсю, а ведь это совсем не ее дело.) Я – Сократ, сын – ученик. (Так оно кажется, пока, оставшись один, я не начну перебирать кое-какие наши беседы, и тогда иной раз думаю, что Сократ-то он. Да, я люблю его. И он меня любит. Он славный. А я – нет.

Ты славный, пап! – нередко восклицает он. И часто меня обнимает.

– Знаешь, пап, ты правда бываешь славный, – нет-нет да расщедрится даже дочь.

Может, я и вправду не всегда так уж плох, как мне кажется. Радуюсь, когда меня хвалят, кто бы ни хвалил, пусть даже мои домашние. Похвала прибавляет мне значительности, я вырастаю в собственных глазах. Вечно хорош не бывает никто. Но когда-нибудь да хорош всякий.) И никогда нельзя предсказать, куда нас занесет, ведь невозможно заранее угадать, какие старательно хранимые наблюдения вдруг вспыхнут у него в памяти и невольно сорвутся с языка, какими недоумениями, которые он вынашивал бесконечно долго и напряженно, над которыми озабоченно размышлял, он неожиданно, без предисловий поделится. (И уж если так решит, его не удержишь.

– Тебе пришлось трахать маму, чтобы получился я? – спросил он.

– Не потому, – ответил я.

– Что не потому?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже