— Забирает же! — по-детски звонко ответил Серя, и это были последние слова, которые услышал от него Крылов за весь охотничий сезон.
Крылов покинул дворец Фортуны, переживая, что никакого героического плана у него нет. Оставалось следить, терпеливо скрадывать лоботряса, ловя непонятно какую возможность. Придется часами стоять на морозе, ходить по морозу. Скверно, что окрестности просторны: как остаться незаметным крупному мужчине с подозрительно примороженным лицом? Где многочисленные афишные тумбы, вековые деревья, телефонные будки — друзья синематографических сыщиков? А если он пристроится, например, к бетонному основанию рекламного щита «ОМСА — лучшие колготки», его мигом заберут в милицию. Крылов понимал, что, как обыкновенный доцент университета, он похож на посредственного сексуального маньяка. Милицейская же потребность в задержании маньяков подобна жажде заблудившегося в пустыне.
Все первоначальные варианты действия, родившиеся в его рациональной голове, упирались в неизбежное: в каком-то узком и темном месте надо дать Форсункину по башке. Или, наклеив усы и бороду, подстеречь его в подъезде и запугать ножом.
Славная перспектива для жутко близорукого человека, что избегает резать хлеб ножом на собственной кухне!
Проведя безотрадный день около Форсункина, замерзший и отупелый Крылов отправился на бивак. Отныне он знал, что ремесло топтуна — самое худшее даже в стране, где большая часть молодых мужчин, ее светлое будущее, — вахтеры, охранники и вышибалы, рядом с которыми бармены кажутся заполошными иностранцами. Пожиратели времени, они привязаны к дверям, что-нибудь вдумчиво охраняют, бережно расходуя калории в предвкушении набегов, наездов и отключений электричества.
Крылов ночевал в вагончике на стройке, которую оберегал от хищений и вандализма старший товарищ Дымков, седой, как ягель, говорливый, как горный ручей. Дымков принял его с энтузиазмом, но строго выговаривал за уход из неведомой ему семьи, пусть и временный. Это усугубляло страдания Крылова.
А Форсункин обрисовывался добродушным тунеядцем, полностью лишенным хотя бы точечного внимания к миру, наблюдательности. Наверное, потому, что мир он презирал. Он блаженно ходил по улицам — и пристройся ему в хвост рота африканских барабанщиков, он бы ее игнорировал.
И ведь что поразительно: он не доставлял Крылову никаких хлопот. Существование его потрясало своим лаконизмом. Оно без остатка помещалось внутри треугольника: квартира подруги — зал игровых автоматов — автономный винный отдел гастронома. Менялись только ритм и распорядок перемещений.
В первый день он ушел из зала домой, потом выбегал из дому в винный за бутылкой портвейна, выпив пива при выходе из отдела со случайным, видимо, гражданином, оглашая улицу здоровыми матерными выражениями. Причем оба силились производить впечатление очень занятых, при деле людей, типичных российских предпринимателей. Потом домой прошла подруга, невидная женщина лет 35 (Крылов ее узнал: в обед она заходила в игровой зал и на пороге его перекинулась с Серей парой слов, погладив его по щеке). И до ночи из-за дверей доносилась слабая музыка, от которой у Крылова, стоявшего на лестничной клетке, начали сжиматься кулаки. Хорошо устроился, брат Форсункин!
Во второй день поднадзорный пошел в свой Лас-Вегас довольно поздно (по дороге слегка опохмелился в винном) и играл долго. Вышел в сумерки, почти что злой, Крылов это определил от противного, по отсутствию добродушной мины на его лице. Проигрался, амиго! Домой он шел долго, нудно разглядывая на улицах все, что может с натяжкой считаться изображением. Постоял у винного, повздыхал на его аквариумное окно: там общались горожане, державшие в руках пластиковые поллитровые стаканы, они выходили покурить, плевали на снег и не замечали Серю.
Подругу он дождался на улице, просил ее, видно, дать ему на пиво — не дала, и они мирно зашли в подъезд. Крылов подождал, подождал — вдруг он ее уломает? Не уломал. Снова музыка. На площадке Крылова спугнули соседи, спросившие, не за нуждой ли он случайно зашел в подъезд? Погреться, ответил он и вместе с ними покинул свой пост. Устал чертовски и решил: если завтра ничего не произойдет, значит, не суждено ему быть с лицом.
И надо же — завтра произошло.