Обская вода — коричневая и зеленая, с сизыми плавниками притоков. Половина ее принадлежит живым и дана им в умное кормление. Но другая половина — мертвым. Недаром она лечит раны. Это понимаешь заполночь, когда речное лоно начинает глухо бормотать и будто мерцать изнутри. Еще острее это понимаешь в полдень, под колючим солнцем, на нескончаемом перегоне между селами, каждое из которых уже поэтому — миф, обыкновенный миф. Когда жарит, когда по берегам поочередно встают неведомы дымы — и пейзаж повторяется, повторяется, как рисунок на обоях — и вот уже мнится, что эти дымы, этот свирепый плавень по призрачным берегам — одни и те же. Их, в обгон судна, переносит все севернее та грозная сила, чье неотступное присутствие без передышки ощущаешь и кожей, и тем, что хранимо черепом.
И в свой черед — встреча живого и мертвого, отслуживший (не людям, а реке) берег осел и утонул. На его месте улица, смытая в Обь, — дома, распавшиеся на стенки, лежат в воде, белея размытым известковым исподним. И над ними, на срезанном яру, над пропастью хлопает в порывах ветра уцелевшая калитка, в которую нельзя войти, из которой нельзя выйти.
Глубокой ночью, когда на глухое небо сочится с запада бледный фиолетовый отсвет, катер мчит тебя по течению — река раздвинулась, берега далеки и черны, как нескончаемые трещины, приглашающие в бездну.
И вдруг над катером, торопящимся из последних немалых сил, видишь пару лебедей, одетых мраком, ровно, спокойно машущих фиолетовыми крыльями. Их тянет Север, они плывут в небе, сверяясь с Полярной звездой. Они не торопятся, любовно, бережно держа взаимное равнение. Но катер не может их перегнать.
7
Воскресная тишина. Когда Крылов открыл глаза, Люба сидела перед ним за трельяжем и, посмеиваясь, примеряла его очки. Утро, чистое солнце первозимья. Прижмуриваясь, он различал Любин глаз — циклопий, обрезанный оправой в кружок, ярый, словно готовый вот-вот вспыхнуть под нечаянной лупой.
— Как маленькая, — сказал он.
Когда-то она полюбила его за очки, в которых он был «симпатишнее», чем без них, а также за городскую изнеможенность и будущую ученую карьеру — это всерьез тогда уважалось неизбалованными девчонками из обских сел как обещание достойной жизни.
Люба одновременно сняла очки левой рукой, правой поправила на всякий случай халат, молниеносно, точно своровав, глянула в окно и глядела уже в зеркало, как не отрывалась.
— Придется очки носить, — сказала она, — а не идут они мне ни черта!
— Рысь в очках, — сказал Крылов, — где же это видано?
Мимика лица, жесты, и походка по-своему тоже, складывались у Любы из быстрых и отдельных, независимых движений. Они были звериными. Люба как будто попеременно мигала руками, ногами и головой. В Любиных предках была, скорее всего, рысь. Когда Люба принималась бессловесно ворчать-кряхтеть (имела она такую привычку), Крылов невольно искал на кончиках ее ушей известные кисточки. («Как же ты попала в мой капкан?» — в гордую минуту спрашивал ее Крылов.)
Тридцать лет назад эта неповторимая лесная повадка доводила Крылова до полной потери рассудка и самолюбия. Люба умела с талантливой невинностью ставить его в патовые положения, ей нравилось, что он немеет, столбенеет, а лицо его изменнически краснеет и белеет: пунцовые пятна на снежном насте. «Клубника со сливками, — радовалась Люба, — признак ревности и зависти. Кому ты завидуешь, Сережа?»
Это свойство проявилось у Крылова с пропащего раннего детства — ничего он не мог скрыть, утаить в глубине своей души, румянец выдавал его волнение, его вранье, если он врал. А ведь без хорошего вранья и детство — не детство.
Справедливости ради надо заметить, что в пресловутую краску его вгоняла любая, самая ничтожная, безвредная мелочь. Но как раз этого-то и не понимали окружающие, видя за сполохами всегда сильные, чрезвычайные — и скверные эмоции. Так было и так будет, видно, до смерти.
И только тут Крылова озарило. Еще бы Смородина не ополчилась вчера на него в полном составе: конечно, «клубника со сливками»!
Он махнул рукой, напугав Любу — она даже привстала в недоумении — и пошел звонить таксисту. Отозвался собачий питомник. Опять таксист, опять шапка, — возмутились из питомника, — у вас ни стыда ни совести. И прямо в ухо Крылову дважды гавкнула, как гаубица, неизвестная собака.
Надул таксист. Ну, хорошо. А того он не ведает, что фамилия его Казаков нам известна. В телефонной книге Казаковых слишком много — пустое. Таксопарки. И Крылов насел на справочную, и через пень-колоду за час исписал блокнотный листок столбиком адресов и телефонов. Впрочем, на телефоны он не надеялся, в чем Люба была с ним согласна.
— Поехали, ты обещала, — строго сказал он жене.