Обычно Лукич был равнодушен к спиртному, пил только хорошие вина, да и то понемногу: сделает один глоток и отставит бокал в сторону. Водку и даже коньяк он решительно отвергал. Но сегодня я его не узнавал, — он явно был в ударе, изменив своей привычке. Первый бокал демонстративно осушил до дна одним махом , и, похвалив вино (а это была ходовая «Монастырская изба»), попросил налить ему еще. Предложил тост за одаренного мастера — дважды повторив эти слова — Игоря Ююкина и снова выпил до дна. Он быстро хмелел, — это видно было по необычному блеску глаз и порозовевшему лицу. И как водится в наше сатанинское время, мы опять заговорили о неслыханных доселе преступлениях, творимых ельцинскими реформаторами, о море лицемерия и лжи, захлестнувшим Россию. И Лукич откликнулся монологом горьковского Сатина:
— «Ложь — религия рабов и хозяев. Правда — Бог свободного человека. Кто слаб душой и кто живет чужими соками, тем ложь нужна. Одних она поддерживает, другие прикрываются ею».
Произнеся эти вещие слова с артистическим блеском, он весь преобразился, помолодел. А Ююкин захлопал в ладоши и попросил:
— Пожалуйста, Лукич, прочтите еще что-нибудь. Это же здорово, как будто о нашем времени. — Он смешно, по-детски таращил глаза на Богородского.
— Классика не стареет, — заметил Воронин и прибавил: — То-то на Горького набросились нынешние демократы. Он им — кость в горле. — Виталий отличался категоричностью в суждениях, как все вспыльчивые натуры.
— Зло расползлось по всей России, зло оказалось сильней добра, потому что добро не умеет себя защищать, — заговорил Ююкин, — добро оно добренькое, оно гуманное.
Лукич посмотрел на художника с иронической ухмылкой, затем поднялся, выпрямился, высокий, элегантный, обвел нас пристальным взглядом, устремил глаза в дальний угол и заговорил театрально:
— «Достопочтенные двуногие. Когда вы говорите, что за зло следует оплачивать добром, — вы ошибаетесь… За зло всегда платите сторицею зла! Будьте жестоко щедры, вознаграждая ближнего за зло его вам! Если он, когда вы просили хлеба, дал камень вам, — опрокиньте гору на голову его».
Голос Лукича, чистый, мягкий, звучал молодо и грозно. И опять Ююкин не скрывал своего восхищения:
— Необыкновенно! Сила и красота. Откуда это?
— Тетерев. Из «Мещан», — поспешил поэт проявить свою осведомленность в литературе. Его открытый нетерпеливый взгляд и твердый, чисто выбритый подбородок нацелены на художника.
— Только вот вопрос, — продолжал оживленно Ююкин, — как же совместить эти слова с Библией: возлюби врага своего, подставь другое ухо? Растолкуйте, Лукич.
— А ты точно следуешь евангельским заветам? — иронически уставился на художника Богородский, приподняв густую жесткую бровь.
— Стараюсь, — с ужимкой ответил Ююкин.
— И десять Божьих заповедей помнишь? И приемлешь?
— Приемлю. А то как же? Я верующий.
— А как насчет прелюбодейства? — напирал Лукич. — Тут мне кажется у тебя нестыковка.
— Почему нестыковка? — Ююкин сделал невинную позу. — Там как говорится: не пожелай жену ближнего своего. А о дальней ничего не сказано, значит можно. А если она пожелает меня, то и греха нет. Напротив, я иду на помощь жаждущим и страждущим.
— Хитер ты, Игорек, прямо альтруист. И многих ты облагодетельствовал? — не унимался Богородский.
— Да и у вас, Лукич, было много романов, — парировал Ююкин, озорно сверкая маленькими острыми глазками.
— Романов… — пророкотал Богородский и плотнее устроился в кресле. Похоже его устраивал переход от политики на амурную тему. — Роман — это роман. А любовь — это любовь — чувство священное и неприкосновенное. Любовь — это талант, и он не каждому человеку дается Всевышним. У тебя талант живописца, у Виталия — поэта, у Ивана — прозаика. А дал ли Господь вам талант любви? Вот вопрос! По крайней мере, тебя, Игорек, он обделил, не удостоил, потому ты и принимаешь обычный, часто пошлый, роман за любовь.