— А-а-а! Ну-ну-ну! Такая милая, пряменькая старушка?! Нет, его я не помню, не застала, а ее припоминаю. Но только я переехала, только мы с мужем переехали — это было десять лет назад, — как… вскоре… — Дама запнулась на трудном слове. — А она вам кем была?
— Доброй, очень доброй знакомой.
— Да, припоминаю, милая была старушка. Я теперь живу в ее комнате. Помнится, мы дружили. Характер, волевая была. Мы все тут ее слушались. Вы очень огорчены, да? Но, как говорится, такова жизнь. Все мы…
— Да, да. Можно мне взглянуть на ее комнату, на их комнату?
— Что ж, проходите.
— Я только взгляну, и все.
— Прошу, прошу. — Дама двинулась в глубь коридора. — Не оступитесь, тут у нас темновато.
Раньше в коридоре было светло, он помнил, было светло. А телефон стоял не на стуле, как сейчас, а на специальном столике, возле которого можно было и посидеть в стареньких, но удобных креслицах, купленных жильцами в складчину и для общего блага.
Коридор был долог и просторен. Таким он вспомнился и забылся. Теперь это была всего лишь щель для прохода, а вдоль этой щели громоздилась, наглухо прикрыв стены, умершая мебель. И только подступы к дверям в комнаты снова являли былой здесь простор.
— Сюда, сюда, — звала дама.
Он отстал, ему трудно было продвигаться, он все время обо что-то ударялся, отовсюду торчали углы.
Дама распахнула дверь в свою комнату, и стало посветлей.
— Извольте, смотрите. Правда, у меня еще не прибрано. Поздно ложусь, поздно встаю.
Он стоял на пороге их комнаты. Большой, с двумя окнами и балконом. Светло в ней было, хоть и пасмурный был день.
— Войдите, войдите, — сказала дама. — Снимайте пальто, присаживайтесь. Хотите кофе? Я как раз собиралась кофе пить, когда вы позвонили. Ну, за компанию? Расскажите хоть, кто вы и откуда? Меня зовут Валентиной Андреевной. А вас?
Он представился. И вошел в комнату. И снял пальто, как ему было велено, повесил его на крючок у двери. А не надо было всего этого делать. Надо было поворачиваться и уходить. Да побыстрей. Пока еще все новое здесь не вытеснило напрочь того, что хранилось в памяти. Все тут было оглушительно чужим. И не плохим и не хорошим, а обычным, под стать этой даме около сорока, со всем тем набором приличных вещей при малом достатке и явно одиноком проживании, — да, все было обычным и ему не нужным. Он-то пришел не к этим вещам, его потянуло сюда прошлое. Прошлого здесь не было. И следа не осталось в этой комнате от доктора Осипа Ивановича и сестры милосердия Любови Марковны. Да и в этой квартире тоже. А на улице, где когда-то всех ее обитателей, особенно бедных и сирых, лечил безвозмездно доктор Осип Иванович? А на улице след остался. Он был этим следом. Он сам. Потому и очутился нынче здесь, что и по прошествии многих лет был он связан с этой улицей узами памяти, благодарности и печали.
А в комнате этой ему оставаться было незачем. Но уже налит был кофе, уже подсела к столику радушно заулыбавшаяся Валентина Андреевна, смущенная, хоть и в меру, что ее халатик все время распахивался и просто рук не хватало, чтобы уследить за всеми его вольностями.
— Вы уж простите меня: и в комнате не прибрано, и сама я…
— Это вы меня простите за вторжение.
Она рукой указала ему на стул, и халатик тотчас этим воспользовался, дерзко приоткрыв ее колени.
— О господи! — Валентина Андреевна расхохоталась. — Не смотрите так на меня.
— Как? — тупо спросил он.
— А так, с осуждением. Что, мол, за дамочка такая? Я же понимаю… У вас все в душе грустит, а тут этот халатик на босу ногу. И все совсем другое вокруг. Правильно?
Он подошел к окну, к правому окну, вдруг вспомнив, что из него можно было заглянуть во двор особняка, можно было увидеть флигелек Клавдии Павловны.
Вот он стоит, еще стоит, наполовину порушенный, будто и его настигло землетрясение, но все еще узнаваемый, еще с целыми на одной стене окнами. Он вспомнил, что у Клавдии Павловны с Любовью Марковной было условлено звать друг друга в гости или по делу с помощью разного цвета кусков материи, которые они вывешивали в окнах. Телефона у Клавдии Павловны не было, и они условились прибегать к этой сигнализации. Если материя вывешивалась красная, то это был призыв к деловому свиданию, а если желтая, то, значит, звали в гости. По вечерам куски материи заменялись керосиновым фонарем с красным или желтым стеклом.
— Нет, не все тут другое, — сказал он. — Не все.
Сквозь дрему, сквозь горячую пелену, застилавшую глаза, сквозь ватную какую-то неподвижность воздуха добирались до него движения, и звуки, и голос Клавдии Павловны, приказывавшей Сергею Сергеевичу: «Повесьте красный лоскут… Поставьте красное стекло…» Сперва он не мог уразуметь, что это, о чем она. И как-то спросил, когда было ему полегче. Спросил, не померещились ли ему эти слова про красный лоскут и красное стекло. И тогда-то Клавдия Павловна рассказала ему об этой сигнализации. И больше уже ни разу громко не отдавала этих команд. Ведь красный сигнал был сигналом тревоги. Он подавался, когда ему было особенно худо.