— Быть по сему! Не похожи. Ну, а чаем хоть попоите? Мой план такой… Поброжу по городу, повспоминаю, если вспомнится что, куплю зубную щетку, бритву, рубашку — найду я тут приличную рубашку? — схожу на базар, в фруктовые ряды, — подышу, погляжу, в «Фирюзу», может быть, съездим, — съездим? — ну, а там и в самолет. Не обременю, не бойтесь.
— Вечером набегут друзья на вас смотреть. Прошу вас, развейте легенду.
Прося, она даже попыталась улыбнуться.
Лосев глянул на стены, на свои улыбающиеся изображения. Нет, Таня не так улыбалась, как он, сходства не было.
— Хорошо, буду стараться, — пообещал он. — Скажите, разве с матерью у вас не было разговора, кто да кто я вам? Ну, хотя бы в последние ее дни…
— Она не шла на такой разговор. Фантазия не нуждается в разбирательстве. Легенда — потому и легенда, потому и сон, а не явь. Ей это нужно было, вот и все. Но когда я получила паспорт, я сама сходила в архив, нашла все записи. Поверьте, мне даже было жаль, что я не ваша дочь. Рухнули мои детские фантазии. И очень, очень стало жаль маму. Но теперь ее нет. Развеем легенду.
— А в последний, в последний час вы были с ней рядом? — настаивал Лосев.
— Да.
— И она ничего не сказала вам?
— Какой вы! Ну сказала. Но она уже бредила тогда. Ну сказала, что в самую, самую трудную мою минуту отец обязательно объявится. Она бредила тогда.
Ища союзницу, обвел Лосев глазами стены. Но только себя везде углядел.
— А ее где фотография? — спросил он.
Таня быстро поднялась, выскользнула из комнаты и тотчас вернулась, неся в вытянутой руке маленькую, с ладонь фотографию. Лосев принял ее, всмотрелся. Он увидел болезненно полную женщину, опирающуюся на палку.
— Почему — палка?
— Множественный перелом. Тогда, в землетрясение. Разве вы не знали?
— Нет. Я нес ее на руках, потом на носилках. Ее сразу же отправили в Баку.
— И вы решили, что ваша миссия выполнена? Вот видите…
Да, он видел… Болезненно полная женщина привычно опирается на палку. Все тело ее давно привыкло к хромоте. Есть и в лице что-то от этой привычки, от этой постоянной напряженности. Нинино лицо и не ее. Очень далеко ушедшее от молодой поры лицо, почти все позабывшее из прошлого.
Когда обрушивалось на него горе, ну, не горе, — он горя не знал, — а случалась у него неудача, крупная неприятность, Лосев, того не желая, бессознательно, сам себя тихо оповещал грозными тактами Бетховенской Пятой симфонии: «Та-та-та-там…»
— Та-та-та-там… — тихо сорвалось с губ Лосева.
Так вот оно что, с тех пор, с той ночи Нина стала калекой! Так вот оно что!
Душно ему стало, нечем стало дышать, как тогда, как в ту ночь.
— Пойду, похожу! — сказал Лосев, шагнув к двери.
— Запомните назад дорогу?
— Запомню.
6
Начался вечер, и если не всматриваться в стены, в эти незнакомые окна, вспыхивавшие огнями, то деревья, кустарники, а еще больше желоба арыков, шорох воды в них были ему знакомы. И этот жар от перегревшейся земли был знаком. Вспомнился. Тут и ночью не исчезал этот жар земли, будто ты находился где-то совсем рядом с тем котлом с кипящей смолой, куда аллах кидает своих грешников. Но поверху тек с гор ветер. Он был настоян пронзительной свежестью, он шел с вершин, где у аллаха были сады для праведников. Ашхабад был зажат в тиски между адом и раем.
Так вот оно что, Нина была калекой! Все тридцать лет, все эти долгие тридцать лет она прожила, опираясь на палку, перемогаясь. И ни строчки ему, так велика была ее обида. Обида или гордость?
Он бросил ее тогда, задвинув носилки в самолет. А он тогда считал себя чуть ли не героем. Откопал, пронес через весь город, который был охвачен пожарами, в котором нечем было дышать от поднявшейся пыли.
Он бросил и этот город, где нет ни единого дома, который возможно бы было узнать. Только деревья, иные из них, были из той поры. Но эти деревья не сохранились в памяти. Да и они стали иными за тридцать лет.